Доктор Боб и славные ветераны.

ХХIХ. Последний год.

АА–евцы вспоминают, что доктор Боб не пропускал ни одного собрания в Королевской школе вплоть до своего последнего выступления в Кливленде, в июле 1950 года. «Понимаете, — говорит один АА–евец, — его отсутствие бросалось в глаза. Смотришь на стул, на котором он обычно сидел, — а тот пуст».

«После их смерти я так много думал о докторе Бобе и Анне, что просто не мог ходить в Королевскую школу, — говорит Билл В. Х. — Я привык видеть их сидящими там. И то, что я не мог больше видеть там Дока, просто разрывало мне сердце, ведь он так много значил в моей жизни. Он всегда говорил что‑нибудь очень важное. Я проделывал чертовски длинный путь, чтобы послушать его».

Очень долго никто не садился на место доктора Боба. И, наконец, какой‑то новичок, который не знал ничего, сел туда, и никто ему ничего не сказал. Наверное, случилось то, что и должно было случиться.

В конце, когда доктор Боб готовился к смерти, оставалось три дела, которые он хотел сделать: еще раз съездить в Сент Джонсбери; съездить в Техас на Рождество; и еще он хотел присутствовать на Первом Международном Съезде АА в Кливленде.

Шло время, приближался день Съезда, и доктор Боб начал все больше и больше экономить силы. Друзья считали, что ему не следует даже пытаться ехать туда.

«Он не мог даже сидеть прямо, — вспоминает Эмма. — В полдень я сказала ему:

— Доктор, пожалуйста, не надо Вам туда ехать.

— Я просто должен туда поехать — ответил он».

Эл С., АА–евец из Нью–Йорка, повез доктора Боба в Кливленд. «Все, что он сказал, было: “Я устал. Пожалуйста, извините меня, если я помолчу”, — вспоминает Эл. — Я не думал, что он все это выдержит».

Там были тысячи людей. Кто‑то вспоминает, как волны любви, исходящей от АА–евцев, казалось, придавали силы доктору Бобу; кто‑то о том, как он схватился за бок во время своего выступления. (Во время последнего выступления Билла на Съезде, 20 лет спустя, были люди, заметившие сходство обстоятельств.).

Это было короткое выступление. Большинство людей помнят его совет стараться сохранить простоту, и довольно часто цитируют его, чтобы подчеркнуть какую‑то свою точку зрения. Но доктор Боб сказал намного больше, и то, что он сказал о Двенадцати Шагах, в толковании не нуждается:

«Дорогие мои друзья в АА и вне АА, с моей стороны было бы просто бессовестно не воспользоваться возможностью приветствовать вас здесь, в Кливленде, и не только тех, кто присутствует на этой встрече, но и тех, кого нет сегодня с нами. Я очень надеюсь, что присутствие такого большого числа людей, а также те слова, которые вы здесь услышите, воодушевят вас — и не только вас самих, но, я надеюсь, вы сможете донести и передать это воодушевление всем тем парням и девчонкам у вас дома, которым не посчастливилось так, как вам, приехать сюда. Другими словами, мы надеемся, что ваш приезд будет и приятным, и полезным.

Меня охватывает сильное волнение, когда я смотрю на огромное море лиц с чувством, что, возможно, крошечный вклад, который я внес много лет назад, сыграл хоть какую‑то бесконечно малую роль в том, чтобы сделать эту встречу возможной. Меня также охватывает глубокое волнение, когда я думаю о том, что у всех у нас была одна проблема. Мы все делали одно и то же. Мы все получили одинаковые результаты, пропорциональные нашему усердию, энтузиазму и преданности. Если вы простите мне небольшое личное отступление, то позвольте мне сказать, что я провел в постели пять из последних семи месяцев, и мои силы не вернулись ко мне в той мере, в какой мне бы этого хотелось, поэтому мое выступление будет вынужденно коротким.

Есть две или три вещи, которые пришли мне в голову, и которые заслуживают того, чтобы обратить на них немного больше внимания. Одна из них — простота нашей программы. Давайте же не терять ее в поисках фрейдистских комплексов и прочих вещей, интересных с научной точки зрения, но имеющих очень мало общего с нашей действительной работой по программе АА. Наши Двенадцать Шагов, если их сконцентрировать до предела, можно выразить словами “любовь” и “служение”. Мы понимаем, что такое любовь, и мы понимаем, что такое служение. Поэтому давайте хранить в памяти эти две составляющих нашей программы.

Давайте также помнить о том, чтобы быть осторожными с этим коварным инструментом, нашим языком, который может ошибаться, и если мы говорим что‑то, то пусть в наших словах будет доброта, внимание и терпимость.

И еще одно. Сегодня никого из нас здесь не было бы, если бы кто‑то не потратил время, чтобы объяснить нам все это, дружески похлопать по плечу, сводить нас на пару собраний, и не сделал бы множество других маленьких добрых дел для нашей пользы. Поэтому давайте никогда не доходить до такой степени ограниченного самодовольства, когда мы не захотели или поленились бы донести до наших менее счастливых братьев эту помощь, оказавшуюся столь полезной для нас. Большое спасибо, благодарю вас».

Когда он закончил, стало очевидно, что напряжение голоса, с которым он произнес свою короткую речь, отняло у него последние силы. Как он ни старался, но вынужден был покинуть сцену. В оцепенении тысячи глаз наблюдали за тем, как он спускался в зал.

«Это было чудовищной мукой для нас с Лейвеллом, сидеть там и наблюдать за ним, — рассказывает Эмма. — Мы знали, что каждый вздох давался ему с трудом. Его выступление было прекрасно. Он не стал садиться в зале, когда закончил. Он ушел. Мы выбрались оттуда как можно быстрее. Я была ужасно напугана. Я думала, а вдруг ему станет плохо. Но мы добрались домой почти одновременно с ним, и он вновь выглядел вполне нормально».

Эл С., который вез доктора Боба назад в Акрон, говорит: «Одно это усилие стоило ему столько, что он мог только полулежать, откинувшись назад, совершенно обессиленный. Он буквально отдал всего себя».

Эл, который в то время был редактором журнала Грейпвайн и принял большое участие в выпуске памятного номера, посвященного доктору Бобу (январь 1951 года), сказал позже об основателях следующее: «Без направляющих усилий Билла, АА не было бы вообще. Без уравновешенности Боба, кто знает, каким бы оно было?».

«Я никогда не слышал раньше, как папа произносит речь перед большой аудиторией, — вспоминает Смитти. — Мы с Бетти были в Кливленде. После этого съезда, хотя здоровье папы и ухудшилось, мы отвезли его в Вермонт, где провели около недели.

Там папа встречался с друзьями детства и старыми приятелями, и вообще замечательно провел время. Это была поездка, от которой мы с Бетти не отказались бы ни за что на свете, поскольку это была хорошая возможность поговорить с папой. Нам был интересен его религиозный опыт, и у нас у обоих были вопросы, на которые он помог найти ответы».

Перед отъездом в Вермонт Боб спросил Лейвелла, на какой из машин он хочет поехать в отпуск. «Мне и в голову не приходило взять хоть какую‑то», — ответил Лейвелл.

«Возьмите кадиллак, — сказал Боб. — Вдвоем вам будет в нем удобнее. А мы возьмем родстер».

«Мы толковали об этом и так, и сяк», — рассказывает Эмма. «И когда приехал Смитти, Лейвелл сказал: “Смитти, не давай ему этого делать. Кадиллак такой просторный. Он сможет и прилечь там, и ноги вытянуть. А в бьюике он ничего такого не сможет”.

Их не было десять дней. И нас тоже, в основном мы были в Вирджинии. В последний день перед возвращением я ужасно дергалась, и Лейвелл спросил меня: “Тебе неспокойно?” А я спрашиваю: “Тебя тоже?” И он ответил: “Да, думаю, нам надо ехать домой”.

Домой мы вернулись после обеда. Около трех или четырех часов подъехал кадиллак. И когда этот святой человек пошел по дорожке к дому и взглянул на светящиеся окна, мне пришлось отвернуться и уйти на кухню, потому что я не могла сдержать слез. Он так боялся, что мы еще не вернулись».

Сразу по возвращении доктор Боб лег в госпиталь Св. Томаса на одну из небольшых операций, которые, казалось, бесконечной чередой шли все эти последние годы. Потом он вернулся домой, под присмотр Эммы и Лейвелла.

Это было в начале сентября, а он прожил до середины ноября. «Затем боль стала просто нестерпимой, — рассказывает Эмма. — С каждым днем ему становилось все хуже. А он уже видеть не мог этот госпиталь! Но вновь потребовались процедуры, которые нельзя было сделать дома. Мы должны были отвезти его, и он собирался пробыть там не больше суток. А потом мы бы его забрали.

Были у нас хорошие дни, были дни плохие. Я помню, как‑то он провел в постели шесть недель. Иногда ему приходилось делать по пять–шесть уколов в день. И он всегда благодарил:

— От всей души спасибо тебе.

— Спасибо мне? Вот за такое?

— Да, именно.

Он всегда был худым, с самого детства. Но дошло до того, что все, что у меня оставалось, это кусочек кожи на его икре, чтобы вставить иглу. И он никогда не жаловался.

Моя спальня была наискосок от спальни доктора. Бывало, он сидел на краю кровати и курил. Затем он оглядывался по сторонам, продолжая сидеть на кровати. А я думала: “Бедный ты, бедный, как же ты сможешь уснуть?”.

Он никогда не говорил нам, что у него что‑то болит, но не могло быть иначе. Я знаю, что ему было больно лежать в постели. Боль опоясывала. Начиналась она от предстательной железы. Если бы они обнаружили опухоль на два года раньше, они могли что‑то сделать. Но во время обследования они не там взяли образец на биопсию. Но он никогда не роптал об этом. Он говорил, что любой мог промахнуться.

Да, он был борец. И он любил бокс. Не берусь сказать, хорошим он был боксером или нет, не знаю. Были у нас старая боксерская перчатка и старый собачий ошейник — ошейник их первого бульдога — висевший на кровати миссис Смит. Он всегда там висел. Я не убрала бы его ни за что.

Вы знаете, было какое‑то глубокое чувство дружелюбия, позволявшее часами сидеть с ним рядышком и ни о чем не говорить, а ведь он мог вместить море мудрости в одно предложение. Но иногда он устраивал настоящие разговорные пиршества. Говорить он мог часами. Когда он выговаривался полностью, он забывал об этом.

Я могла подняться к нему за чем‑нибудь, а он был еще в кровати и говорил: “Ау, Эмми, брось‑ка все свои дела. Сядь, поговори со мной”. И он говорил, говорил, говорил — о вещах, которые были выше моего понимания. Но я слушала.

Иногда мне нужно было уйти, чтобы сделать прическу, и он терпеть не мог, когда я уходила. Однажды, когда я пришла домой, он спросил: “Эмма, тебе завтра нужно куда‑нибудь идти?” Я сказала, что нет. “О, я так рад, что ты будешь дома”. Затем я рассказала об этом мужу, и он пошутил: “Ты надулась от гордости, как старая жаба”. Мне это было приятно. Мне в самом деле это было очень приятно.

Да, конечно, это была ответственность. Но нам обоим было очень приятно думать, что Смитти и доктор Боб доверяли нам и считали, что мы можем быть с ним и знаем обо всем, что необходимо для него сделать. И мы гордились тем, что могли это делать, потому что он спас жизнь моему мужу.

Он знал, что его ждет, но не впадал в меланхолию. О, ходит так много гадких сплетен о нем — что ему давали слишком много таблеток, и все такое, когда он был в госпитале. Но его сознание оставалось настолько же ясным, как ваше или мое, до самого конца. Вечером, накануне его смерти, я сделала химическую завивку, и мой муж сказал: “Ну как, доктор Боб, что вы думаете об этой новой прическе, которую вам придется теперь терпеть?”.

“Смотрится отлично, — сказал он. — Оставь ее в покое.” Никогда никому не позволяйте болтать, что он не соображал, о чем говорил тогда!».

В эти последние месяцы Генриетта Сейберлинг навестила доктора Боба: «Боб, и тебя, и меня в один прекрасный день ожидает большое путешествие», — сказала она ему. «Его вера была потрясающей, — говорит она. — Они с Анной делали все возможное в том, что касалось их духовного роста. Они были абсолютно к этому готовы, когда умерли».

Доктор Том Скудери, который знал доктора Боба с 1934 года, вспоминает один свой разговор с ним, когда тот лежал в госпитале. «Он сказал: “Я скоро уйду, чтобы встретиться со своим Создателем. Я этого не боюсь”».

Анна С., которая также знала доктора Боба даже до начала его трезвости, вспоминает, что он говорил о смерти очень легко: «“Вы говорите о смерти так, как я говорю о послеобеденной поездке домой, — сказала она ему однажды. — Ни страха, ни эмоций, ничего. Как это возможно?”.

— Анна, — ответил он, — ты когда‑нибудь бывала в аэропорту и наблюдала, как взлетают самолеты?

— Много раз, — ответила она.

— Какое‑то время самолет виден, и вот его уже не видно, — сказал он. — Но это не значит, что он растаял или исчез. Он просто нашел другой горизонт. Это то, что я думаю о смерти. Я найду новый горизонт».

Прежде, чем уйти в иной мир, доктору Бобу оставалось еще доделать одно незавершенное АА–евское дело. Касалось это обещанной конференции АА — в некотором роде его и Билла завещания тысячам сегодняшних АА–евцев, и тем, кто еще придет.

В воскресенье, перед тем как Док лег в госпиталь, как оказалось, в последний раз, Билл в очередной раз посетил дом 855 по Адмор — дом, в котором он чувствовал, как «безмерная благодать излилась на меня с самого моего первого визита». Билл помнит, как он говорил доктору, что «даже если мы оба не станем ничего делать в этом направлении, и будем продолжать играть в молчанку, это все равно будет нашим действием… Все будут считать, что текущие дела идут в соответствии с нашим полным одобрением».

Билл полагал, что «нам все равно придется созвать конференцию, даже если в первый раз она будет неудачной. Нужно дать делегатам движения возможность приехать в Нью–Йорк и посмотреть, как же на самом деле идут дела у АА в мире. А потом уже они смогут решить, брать им на себя эту ответственность, или не брать. И тогда это будет решением самого движения, а не решением, принятым в тишине доктором Бобом и мною…

В конце концов, он посмотрел на меня и сказал: “Билл, это должно быть решением всего АА, а не нашим. Давай созовем эту конференцию. Я согласен”.

Спустя несколько часов я уехал от доктора Боба, зная, что на следующей неделе ему предстоит очень серьезная операция. Никто из нас не решился сказать того, что было у нас в душе. Мы оба знали, что это может оказаться последним решением, которое мы принимаем вместе. Я спустился по лестнице, и затем обернулся, чтобы взглянуть на него. Боб стоял в дверях, высокий и прямой, как всегда. Небольшой румянец вновь вернулся на его щеки, и он был аккуратно одет в легкий серый костюм. Это был мой партнер, человек, с которым мы не сказали друг другу ни одного плохого слова. Милая, широкая знакомая улыбка была на его лице, когда он сказал почти шутливо: “Помни, Билл, давай не потеряем все это. Давай сохраним его в простоте!” Я отвернулся, будучи не в силах сказать ни слова. Это был последний раз, когда я его видел».

«В последний раз, — говорит Эмма, — мы отвезли его в Городской госпиталь, и им пришлось потрудиться немного больше. Мы пришли к нему туда в среду вечером, и он просил меня забрать его домой. И я сказала: “Если вам разрешат — тогда конечно”. Он хотел, чтобы я оставалась с ним, но я не могла.

На следующий день, примерно в 11 часов я собиралась пойти в госпиталь, а потом подумала: “Подожду, пока Лейвелл вернется”. Затем позвонили из госпиталя и сказали, что мне лучше приехать немедленно. Мне пришлось ждать такси… И Сью тоже не успела приехать вовремя. Он умер.

Он видел свои ногти. Они были синими — от цианоза, когда кровь перестает течь. И он знал. Он сказал: “Позвоните моей семье. Это конец”. Он знал это. И он знал это накануне вечером, когда он просил, чтобы мы забрали его домой.

Мне было так плохо, оттого, что я думала, что не успела. Но врач сказал мне: “Не пытайтесь его вернуть, как бы Вам этого ни хотелось. Он мог в любой момент умереть от удушья. Это было у него в горле”».

Вот так 16 ноября 1950 года доктор Боб ушел из жизни к «новому горизонту».

«Я вернулся в Акрон на похороны, — рассказывает Смитти. — Очень много его старых друзей пришло к нему в похоронный зал. Все они были ему очень благодарны, потому что считали, что он им помог. Это был очень важный опыт для меня».

Похоронную церемонию проводил в Епископальной Церкви Доктор Вальтер Танкс, чей ответ на телефонный звонок Билла 15 лет назад привел к первой встрече Боба и Билла. Доктор Боб был «похоронен как обычные люди», на кладбище Маунт–Пис. Рядом с ним его Анна, так же, как и в течение многих лет. Более чем простой надгробный камень, и никакого монумента.

Никакого монумента?

Доктор Боб и славные ветераны

Посетив могилы доктора Боба и Анны, Билл не обнаружил ни большого мемориала, ни упоминания об АА — только «простой надгробный камень».