Рассказы о верном друге.

О ЧЕМ НЕ ГОВОРИЛОСЬ В СВОДКЕ.

Рассказы о верном друге

Тот, кому в годы Великой Отечественной войны довелось сражаться на Северо-Западе, не забыл, конечно, «полоцкий рукав», в течение довольно продолжительного времени неизменно упоминавшийся во всех штабных сводках. «Полоцкий рукав» был бельмом на глазу у нашего командования, руководившего этим участком фронта.

— Что за «полоцкий рукав»? — спросит читатель, которому в ту пору было всего несколько лет от роду.

Терпение, не все сразу. Прежде — о географии того района, где развернется действие нашего рассказа.

Если мы взглянем на карту нашего отечества, то в северо-западном углу ее, пониже Ленинграда и левее старого русского озера Ильмень, там, где близко сходятся границы пяти советских республик — Литвы, Латвии, Эстонии, Белоруссии и РСФСР, мы увидим много зеленой краски. Здесь густые леса и непроходимые топи, в которых тонет не то что человек, даже лесной житель — волк. Эти дебри хорошо послужили советским партизанам в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Именно из этих лесов зимой 1941—1942 годов вышли в лютую стужу и метель двести колхозных подвод, сумевших под носом у гитлеровцев проскользнуть через линию фронта и доставить в осажденный Ленинград продукты питания.

В этих местах уже после войны была построена мощная межколхозная гидроэлектростанция «Дружба народов», питающая электрической энергией окружающие сельхозартели — белорусские, литовские и латвийские. Воздвигнутая силами колхозников-строителей трех братских республик, она явилась как бы символом единения советских людей, входящих в дружную семью социалистических наций.

Но это радостное событие, как мы уже сказали, произошло значительно позднее. Должно было совершиться много исторически важных деяний, чтобы эта сельская ГЭС могла подняться над водами озера Дрисвяты и зажечь в окрестных деревнях и селах лампочку Ильича; а в то время, к которому относится наш рассказ, дружба народов Советского Союза проявлялась прежде всего в том, что они совместными, скрепленными кровью усилиями били зарвавшегося врага, изгоняя его с родной советской земли.

Вот в этих-то местах, после того как немецко-фашистское нашествие было остановлено и враг под напором советских армий вынужден был попятиться, и произошло то, о чем вы узнаете дальше.

Однако не будем долго испытывать терпение читателя: что же все-таки за «полоцкий рукав»?

Все нарастающая сила ударов советских войск заставила гитлеровцев перейти к обороне. Они не чувствовали себя уверенными и в тылу: леса кишели партизанами. Тем не менее гитлеровское командование упорно цеплялось за каждую возможность удержаться, закрепиться, сковать нашу активность и сохранить плацдармы для своего нового, так и не состоявшегося, наступления.

В этом обширном районе, издавна служившем историческим полем битвы между народами нашей страны, отстаивавшими свою независимость, и захватчиками, приходившими с запада, где не раз бесславно оканчивались попытки чужеземных завоевателей захватить искони славянские поля и нивы, линия советско-германского фронта была особенно причудливо изломанной. Она то врезалась в расположение противника, то слегка выравнивалась, отходила к востоку, с тем чтобы уже через километр-два снова сделать резкий поворот… Для всякого мало-мальски сведущего в вопросах военной стратегии человека одного взгляда на карту было достаточно, чтобы безошибочно определить, что все эти клинья и клинышки были нацелены на запад и не сегодня-завтра могли послужить исходными рубежами для решительного броска наших войск; и только в одном месте длинная узкая полоса захваченной врагами земли вторгалась глубоко в освобожденную территорию, тая в себе постоянную угрозу. Это и был «полоцкий рукав».

Полоска земли имела огромное значение. По ней проходила железная дорога, по которой неприятель подбрасывал свежие резервы, боеприпасы, технику. Неоднократные попытки с нашей стороны перервать коммуникацию, срезать «рукав» оканчивались неудачей. Гитлеровцы сильно укрепились, вгрызлись в землю, понастроили дотов и дзотов[9].

Был дан приказ партизанам взорвать дорогу. Не удалось. Дорога тщательно охранялась. Немцы вырубили вдоль нее широкую полосу леса, так что подобраться к ней незамеченным было совершенно немыслимым делом: через каждые сто метров стоял часовой, через каждый километр — сооружена огневая точка.

«Полоцкий рукав», несмотря на все усилия ликвидировать его, продолжал служить противнику, и существование его являлось серьезной помехой для выполнения планов советского командования.

В один из дней в штабе партизанского соединения, действовавшего в тылу у немцев, в районе «полоцкого рукава», была получена радиограмма с Большой земли: принять ночью самолет.

В глухую полночь, когда можно ориентироваться только по звездам, на просторной лесной поляне партизаны зажгли, как было условлено, три костра и стали с нетерпением ждать вестника с «Большой земли» — с родной советской земли, не оскверненной пятой оккупанта, с Москвой в центре, с заводами и фабриками, работающими на оборону, с глубоким, недосягаемым для врага тылом. Большой землей (по примеру полярников, зимующих где-нибудь на островах Ледовитого океана, в отрыве от материка) называли свою гордость Родину, мать Родину, не подпавшую под фашистское владычество, те советские люди, кому довелось в военные годы оказаться в тылу врага, на временно оккупированных им территориях.

Наконец, ветер донес с востока слабое жужжание. Звук приближался, постепенно превращаясь в рокот мотора. Летел У-2, маленький учебный самолет-биплан, незаменимый там, где нет оборудованных посадочных площадок и где нужно пролететь скрытно от врага, прижимаясь к земле. Вот он, невидимый в черноте осенней ночи, уже где-то над головой… Партизаны беспокоились, как бы в такой кромешной тьме летчик не разбил самолет.

Машина, нацеливаясь на посадку, пролетела низко над лесом, едва не коснувшись вершин деревьев, вернулась назад, сделала круг, рокот мотора внезапно стих, и биплан быстро пошел на снижение. В тишине было слышно, как свистел ветер в растяжках крыльев, как колеса коснулись земли. Самолет подскочил раз, два, прокатился сотню метров по траве и затих, остановившись как раз в назначенном месте, между двух костров.

Партизаны, радостно взволнованные, бежали к нему. Но каково было их удивление, когда первой из самолета спрыгнула наземь… собака. Попрыгав около машины, чтобы размяться после долгого сидения в тесной кабине, и совершенно не обращая внимания на окружающих, она села. Вслед за нею на землю спустился молодой подтянутый солдат с автоматом на шее. Одной рукой он придерживал автомат, в другой был зажат конец длинного поводка. Затем появились еще одна собака и еще один боец, ее вожатый. Наметанным глазом найдя среди встретивших того, в ком он сразу признал командира, спустившийся первым, невысокий, коренастый, удерживая собаку за поводок около себя и вытягиваясь в струнку, четко отрапортовал:

— Сержант Стручков со служебной собакой Динкой и рядовой Майборода с собакой Курай прибыли в ваше распоряжение!

— Со счастливым прибытием! — приветствовал их командир партизанского отряда, поочередно крепко пожимая обоим руки.

Точно так же он поздоровался с летчиком, который уже был знаком ему по прежним прилетам. Вокруг толпились партизаны. Тревожно-красный свет костров освещал их суровые мужественные лица, совсем юные и заросшие бородами, улыбавшиеся в эту минуту; поблескивало оружие, с которым народные мстители не расставались даже во время сна; слышались радостные возгласы. Позади, за спинами людей, зубчатой черной стеной, затаившийся и мрачный, стоял лес.

Прибывших повели в командирскую землянку, в глубь леса. Собаки степенно шли рядом со своими вожатыми, повинуясь их малейшему знаку. В землянке, укрытой в дремучей чаще, при свете крохотной электрической лампочки, зажигавшейся от автомобильного аккумулятора, Стручков вручил командиру партизанского отряда пакет под пятью сургучными печатями.

Тем временем партизаны, оставшиеся на охране самолета, продолжали с интересом обсуждать событие, показавшееся многим удивительным: им прислали собак — для чего? Караулить партизанский штаб? Но для этой цели они могли давно завести не одну деревенскую дворнягу! И если не сделали этого, то лишь потому, что лесные воины избегали держать собак в лагере: нечаянным лаем неразумная животина могла выдать врагу их местонахождение.

Они не выказали большого восторга при появлении четвероногих, столь неожиданно прибывших к ним по воздуху. «Еще лаять начнут — один только грех! Не скажешь ведь им: молчи, а то немцы услышат!… Хотя, видать, собаки не простые…» — рассуждали партизаны. И опять возвращались к интригующему вопросу: для чего все-таки прислали собак?

Эта ночь надолго запомнилась сержанту Алексею Стручкову и его молчаливому товарищу Андрею Майбороде: они летели через фронт под обстрелом зениток врага, в сплошной завесе из огненных разрывов; самолет швыряло туда и сюда, потом в крыльях и фюзеляже было обнаружено множество пробоин. К счастью, легонький самолетик, носивший у немцев кличку «русс-фанер», выдержал это испытание. Больше всего два товарища тревожились за собак, впервые совершавших такое путешествие. Однако обе отлично перенесли его.

Самолет в ту же ночь, захватив с собой двух тяжелораненых партизан, улетел обратно, а Стручков и Майборода со своими четвероногими остались.

Отряд народных мстителей, куда они прибыли, состоял из людей самых различных национальностей. В нем были русские, белорусы, латыши, литовцы, евреи, был даже один азербайджанец, перед самой войной приехавший в эти края по торговым делам в командировку да и застрявший здесь. Неутомимый и предприимчивый, всегда в отличном расположении духа, всегда готовый петь, плясать, смеяться и шутить, вообще — парень хоть куда, он в короткий срок сделался в отряде необходимейшим разведчиком и связным. Спаянный нерушимой дружбой, отряд был грозой оккупантов. Он контролировал обширный населенный район, куда немцы не отваживались даже сунуть носа. И в глубине лесов по-прежнему продолжали существовать колхозы, проводились колхозные собрания, свято соблюдался Устав сельскохозяйственной артели. Артельно слушали по радио сводки с фронта, артельно сеяли и собирали хлеб, а потом переправляли его в лес, к партизанам…

Как братьев приняли в отряде и посланцев Большой земли, представителей героической Советской Армии — разбитного, подбористого Стручкова и несколько медлительного, невозмутимого, но страшного в рукопашной схватке, каким и подобало быть истинному потомку запорожских казаков, Майбороду. Только на собак продолжали коситься. Уж очень необычно было их присутствие у партизан.

Отношение переменилось после того, как Стручков и Майборода продемонстрировали перед партизанами выучку животных, заставив их по команде ложиться, вставать, переползать с одного места на другое, исполнять различные приказания. Обе собаки были превосходно выдрессированы и повиновались малейшему знаку.

Особенно четко работал Курай — рослый, сильный, добродушного нрава пес. Все команды он выполнял с поразительной точностью. Зато Динка — некрупная овчарка волчьей окраски, более резвая по темпераменту — превосходила его быстротой.

— Эк, забодай тебя комар… Как в цирке! — восклицал, глядя на собак, один из старейших по возрасту партизан-белорус, крепкий, кряжистый старик с длинной бородой, к которому в отряде относились с величайшей почтительностью.

— А все-таки беспокойство с ними, — говорил он через полчаса, обращаясь к Майбороде. — При нашем таком положении остерегайся всего. Услышит что-нибудь в лесу, зашумит — ну, и пропала твоя голова!

— Та она ж умная, понапрасну брехать не будет… Зачем ей брехать? Пищу ей дадут, от противника оборонят… — растягивая слова, с улыбкой отвечал Май-борода. — Не будет брехать. Вот зробим дело, ще побачишь…

— Животная есть животная, — стоял на своем старик. — Ты ей не разобъяснишь, чего можно делать, а чего нельзя… Иной человек и то не все понимает!

— А почему не объяснишь? — вмешался в спор сержант Стручков. — Можно и объяснить. Скажем, к примеру, взорвать у немцев дорогу — она взорвет…

— Шутишь!

— Нисколько…

Никто на первых порах не принимал всерьез этих разговоров, а меж тем именно в этом и заключалась цель прибытия двух бойцов собаководческого подразделения с обученными животными. Собаки должны были сделать то, чего не смогли выполнить партизаны: взорвать железную дорогу, по которой немцы подвозили подкрепление к фронту. Задание было связано с ликвидацией «полоцкого рукава» в целом, и выполнения его с нетерпением ждали в штабе фронта.

Легко сказать — взорвать… Именно при попытке подобраться с запасом взрывчатки к полотну дороги были тяжело ранены те два партизана, которых пришлось отправить на излечение в госпиталь на Большую землю. И это была уже не первая потеря, понесенная партизанами в районе «полоцкого рукава». Более того. Каждая подобная попытка грозила серьезными осложнениями всему отряду, так как, напав на след отряда, гитлеровцы уже не оставят его в покое. Действовать нужно крайне осторожно и только наверняка.

Эту мысль внушал Стручкову и Майбороде командир отряда, отправляя их в разведку. В качестве проводника вызвался идти старый белорус, любивший к месту и не к месту повторять «забодай тебя комар», что могло обозначать у него и похвалу и порицание, радость и огорчение.

Ананий Каллистратович Марайко-Маралевич — так звали седобородого партизана — знал эти леса, как свою хату, спаленную гитлеровцами. В молодости он в течение многих лет был проводником в отряде лесоустроителей, потом долгое время служил лесообъездчиком. Он изучил здесь каждую тропинку, ему было знакомо каждое деревцо.

Сопровождающими были низенький, черный, как жук, азербайджанец с длинным именем Гуссейн оглы Магомет ага Сафаралиев, «пророк Магомет», как прозвали его партизанские остряки, или коротко Гуссейн, и светловолосый, с курчавой русой бородкой и ясными голубыми глазами, стройный молодой колхозник литовской сельхозартели имени Адама Мицкевича Альгердас Лауретенас, которого все называли попросту — Алик.

Если веселый, живой, как ртуть, Гуссейн мог трещать без умолку все двадцать четыре часа в сутки, то из Алика Лауретенаса невозможно было выжать и слова. Про него знали, что мать и отец его погибли от рук гитлеровцев, невесту угнали на каторгу в Германию. Неутешный в своей скорби, с детским простодушием человека, только вступающего в жизнь, Алик дал себе обещание: не брить бороды, пока не вернется его Мария или пока случай не поможет ему вызволить из беды советского человека. Он напоминал силача-литвина Лонгина Подпипенду из романа Сенкевича «Огнем и мечом», давшего торжественный обет не жениться до тех пор, пока не срубит одним ударом меча три вражьих головы. И сила у него была такая же.

Русский, украинец, азербайджанец, литовец и белорус — четверо молодых и один старый — такова была группа, которой поручалось произвести подрыв железной дороги в тылу у немцев, без чего советское командование не могло приступить к осуществлению более широких замыслов.

Они вышли после захода солнца, когда стемнело, и шли всю ночь до рассвета, старик Маралевич — впереди, остальные, гуськом, — за ним. Собаки в разведке не участвовали.

Ночью партизаны в лесу хозяева. Можно было даже не остерегаться особенно: ночью в лес фриц не ходит — боится. Но едва начало светать, поведение проводника резко изменилось: он прислушивался к каждому шороху, вглядывался испытующе в каждый кустик и шел совершенно неслышной легкой походкой, так не сообразовавшейся с его возрастом. Его примеру старались следовать остальные.

Уже совсем посветлело. Розовые полосы протянулись на востоке, лес уже не стоял сплошной темной массой, а разделился на отдельные группы кустов, деревьев.

Впереди обозначился просвет. Маралевич опустился на колени, махнул рукой, предлагая и другим поступить так же, и пополз сначала на четвереньках, затем — все больше прижимаясь к земле.

Место было сырое, низменное, и пока они добрались до кромки леса, все вымокли до нитки. Руки, ноги были в жидкой липкой грязи и болотной тине, облеплены травой и пожелтевшими листьями. Но именно здесь и можно было надеяться с наибольшими шансами на успех подобраться скрытно к объекту их разведки.

Вот и конец леса… Они залегли. Дальше начиналось вырубленное пространство. Там и сям поблескивали оконца воды, пахло болотной гнилью. Вместо леса — частокол высоких пней, лежащие в беспорядке — стволы берез и ольх, медленно засасываемые трясиной, уже начавшие покрываться плесенью. Настоящий лесной завал, какой устраивали в старину на путях движения неприятеля! А за ним — дорога: ровная аккуратная насыпь, тускло поблескивают две нитки рельсов, будто клавиши — шпалы, а по ним, словно заведенный манекен, методично, размеренно шагает часовой в глубокой, как ведро, каске, с ружьем наперевес. Пятьдесят шагов в одну сторону, пятьдесят — в другую. Встретился с соседним часовым, повернулся — разошлись; встретился с другим, в противоположном конце своего участка, опять поворот кругом — опять разошлись. И так — без перерыва.

— Н-да… — шепотом протянул Стручков, слегка прищуренными, острыми, как у рыси, глазами провожая каждый шаг часового. — Стерегут, гады, крепко. Чуют беду…

Теперь все руководство разведкой переходило в его руки. Старик Маралевич сделал свое — довел; с этого момента Стручков и Майборода должны были сами наметить для себя план будущих действий с учетом особенностей того оружия, которое собирались пустить в ход. Дело партизан — помогать им.

Издали донеслось пыхтение паровоза — шел поезд. Разведчики дождались его. Это был товарный состав: два десятка наглухо закрытых вагонов с часовыми на тормозных площадках — вероятно, боеприпасы. Стручков засек время и постарался определить скорость движения поезда. Для успеха будущей операции это имело немаловажное значение.

Поезд скрылся за поворотом, а они еще долго прислушивались к его постепенно затихавшему шуму.

— Пошли? — тронул Стручкова за плечо старый партизан.

Долго оставаться здесь было небезопасно. Сержант, соглашаясь, кивнул. Он уже успел изучить местность, запомнил ее, как способны запоминать только разведчики и топографы.

Тем же порядком — сначала на животе, потом на четвереньках и в заключение поднявшись в полный рост — разведчики выбрались из опасного места и двинулись в обратный путь. Шли не останавливаясь, торопясь уйти дальше. Стручков был молчалив: мысленно он набрасывал план предстоящей операции,

— Ну, пророк Магомет, что ты насчет этого скажешь? — проговорил он наконец, когда отошли на порядочное расстояние. Стручкову нравилась сметливость и общительность Гуссейна, и между ними уже успели завязаться дружеские отношения.

Тот покрутил головой.

— Ай трудно будет, товарищ сержант! Что тут собакой сделаешь, не понимаю! Не понимаю!

— Пророк, а не знаешь! — насмешливо сказал Стручков, сохраняя серьезное выражение лица.

— Зробим — поймешь, — резонно заметил Майборода.

Они ускорили шаг, чтобы успеть вернуться засветло: так наказывал командир отряда.

— Эх, шашлыка бы теперь, а? Неплохо? — говорил в тот же вечер Гуссейн, отдыхая после тяжелого перехода, только что опустошив котелок жирных щей и уписав полкаравая хлеба. Был тот час, когда все в партизанском лагере настраивались на мирный лад. В воздухе носился запах ужина, чуть слышно шелестели засыхающей листвой деревья. Мир и покой.

— Краще галушек нема во всем свити, — возразил Майборода, аппетит которого не уступал гастрономическим наклонностям азербайджанца. Желтый лист тихо опустился сверху прямо на ржаной кусок, зажатый в руке Майбороды; тот осторожно снял его.

— А! Галушки, галушки… — сразу закипятился Гуссейн. В вопросах кулинарии он чувствовал себя знатоком и мог спорить до бесконечности. — Шашлык! Харчо! Это хорошо! Приезжай к нам в Баку, угощу — пальчики оближешь! Приезжай, пожалуйста!

— Ребята, когда кончится война, поедем все в гости к Гуссейну, — предложил кто-то из молодых партизан.

— Пожалуйста, приезжай! Всех зову! И тебя, и тебя… Дорогим гостем будешь! Прошу!

— Вот побьем фрица и приедем. Все приедем.

— Пробовал я харчо, когда ездил перед войной на Кавказ отдыхать. Путевку мне дали, — задумчиво произнес Стручков, а мысленно все был там, где, как маятник, ходил немецкий часовой. — Ну… кушанье! Палит, как огнем!

— Ай хорошо! Здоровый будешь! Перец полезный! Ай-яй!

— Вот пойдешь на диверсию — дадут тебе германцы харчо! Подсыплют перцу — вспотеешь! — добродушно заметил Марайко-Маралевич. Сидя на своем излюбленном месте на березовом пне, с большой обкуренной глиняной трубкой в руках, он с интересом прислушивался к разговорам молодежи, а в голове шли свои думы.

«Где-то мои сынки?» — думал старик. Три сына его были в армии и сражались на фронте против гитлеровских захватчиков, четвертый — инженер — в первые месяцы войны эвакуировался с заводом в глубокий тыл, на Урал. Ананий Каллистратович гордился сыновьями, но никогда не вспоминал о них вслух, как почти никогда не рассказывал о поистине легендарном походе через топи и леса, через линию огня с обозом продуктов для блокированного, но борющегося, отбивающего все наскоки врага города-героя Ленинграда.

Ведь это он, старик Маралевич, вел тогда обоз. Помирать будет — не забудет разрумяненные с мороза лица возчиков и счастливые, исхудалые — ленинградцев, когда они, наконец, пересекли фронт и выбрались к своим. С каким чувством они проехали тогда по заснеженному Невскому… Ведь каждый центнер зерна, каждый килограмм крупы, сала — это была спасенная жизнь! Да, старик Маралевич не отставал от сынов, есть еще порох в пороховницах!… И, слушая молодых, порой вставляя слово-два, Ананий Каллистратович будто и сам молодел душой.

Только Алик не принимал участия в общей беседе. Сидел, слушал, иногда улыбался печальной улыбкой и — молчал.

— Не кручинься, Алик, — говорил ему Стручков. — Что случилось, того не вернешь. Держи голову выше, больше злости будет. Пойдем на операцию — отомстим за твоих!

Но прошло около недели, прежде чем они смогли отправиться на выполнение боевого задания. Командир отряда ждал агентурных данных: с ближней узловой станции должны были сообщить, когда пойдет большегрузный воинский эшелон немцев. Бить так уж бить, чтобы было чувствительнее!

Наконец, однажды под вечер в лагерь прискакал на взмыленной лошади паренек из села и, спрыгнув наземь, бегом направился к командирской землянке. Через несколько минут туда позвали Стручкова и старика Маралевича, а еще через четверть часа маленький отряд — снова впятером, как и в первый раз, — находился уже на марше. Теперь с людьми были и собаки.

Снова Ананий Каллистратович — боевой, заслуженный проводник — вел товарищей только одному ему известными тропами. На большак не выходили. Всяких случайных встреч — будь это даже свой брат-поселянин — тщательно избегали.

И вот опять на рассвете они — на заветном месте. На собаках — петельные намордники[10]: чтобы не залаяли часом, зачуяв чужого. В пути грузом их не обременяли, чтобы больше сохранилось сил для рывка, когда даст команду вожатый; теперь же — надели на спины небольшие вьючки. Во вьючках — взрывчатка, в количестве достаточном, чтобы не только подорвать полотно дороги, но поднять на воздух паровоз и вообще произвести серьезное разрушение.

Роковой момент близился. По плану, выработанному Стручковым, первым спускали Курая. Если его убьют или он почему-либо не выполнит приказа, пойдет Динка.

Они лежали и ждали — два человека и две собаки, составлявших в этот момент одно целое. Перед ними в нескольких десятках метров маячил на насыпи часовой, ходивший все так же размеренно, однообразно, как будто это был все тот же солдат, которого они видели неделю назад. Позади, в сотне метров, лежал в траве Гуссейн; еще дальше, в полукилометре, ждали взрыва старик Маралевич и Алик.

Но поезд все не шел, и нужно было ждать, считая томительно долгие минуты, слагавшиеся в часы. Собакам надоело лежать неподвижно, они порывались встать, приходилось успокаивать их. Неужели агентурная разведка дала ошибочные сведения? И тут вдали послышался шум приближавшегося поезда.

Вот когда напряглись все нервы. Стручков следил по часам за каждой секундой, стараясь определить тот миг, когда следует пустить собаку, чтобы она сбросила свой груз прямо под колеса паровоза, а у самого стучало в мозгу: как бы не ошибиться! Надо было правильно рассчитать быстроту движения поезда и скорость бега собаки. От этого зависело все.

Поезд уже близко. Пора!

Поводок отстегнут, намордник сброшен.

— Вперед, Курай! Вперед!

Курай мгновенно рванулся вперед. Секунда — и он уже на открытом пространстве. Немец не видел его — смотрел в сторону поезда. Очень хорошо, пускай дольше смотрит. А поезд длинный, не меньше полусотни вагонов: наверное, и груз, и живая сила.

Но почему медлит Курай? Это завал леса мешает ему быстро пересечь открытую зону. Громадные стволы и торчащие во все стороны сучья преграждали ему путь. Он прыгнул на один ствол и, поскользнувшись на его осклизлой поверхности, сорвался, больно ударился о что-то, но тотчас же сделал новый прыжок и продолжал свой бег. Он достиг насыпи, он устремился по ней вверх… Но — поздно. Поздно! Поезд уже гремел над его головой. Стручков ошибся: поезд шел быстрее и достиг намеченного сержантом пункта раньше, чем тот предполагал. Только на какие-то две-три секунды, но они решили исход. Не зная, что ему делать теперь, Курай беспомощно топтался на бровке насыпи, а в метре от него, постукивая на стыках рельсов, быстро катились колеса вагонов.

Часовой увидел собаку. Он не понял, что означает ее появление здесь, но все же сразу вскинул винтовку, прицелился. Выстрел… и в то же мгновение — свисток: вожатый призывал овчарку назад. К счастью, немец промазал; Курай повернулся и стремглав полетел вниз по откосу. Вслед ему захлопали выстрелы, но с тем же результатом. Часовой, видать, не был снайпером. Вот Курай уже у леса, вот он мелькнул еще раз желтовато-серым пятном и исчез за деревьями.

Стручкова и Майбороды уже не было на прежнем месте: подобно Кураю, они поспешили прочь отсюда, как только увидели, что гитлеровец заметил собаку и их присутствие обнаружено. Курай обнюхал след и вскоре нагнал их.

Обратно возвращались мрачные. Задание провалено, диверсия не удалась. А хуже того, что немцы теперь примут дополнительные меры предосторожности, сызнова к ним здесь не подойдешь — услышат. Не поможет и четвероногий диверсант.

— Эк, забодай тебя… Не вышло! — сокрушенно повторял дорогой Ананий Каллистратович. — И как сперва-то все гладко шло… Самую малость, значит, только и не подгадали? Обидно!

Сейчас он не говорил уже, что от собак одно беспокойство, и досадовал, что все сорвалось из-за пустяка. Остальные хмуро молчали. Притих на время даже неугомонный и неунывающий Гуссейн. Собаки, словно понимая, что случилось что-то неладное, трусили рядом с вожатыми, поджимая уши и опустив хвосты.

На другой день в партизанском штабе состоялся генеральный совет. Решали: что делать. Приказ командования должен быть выполнен, но — как?

Пока в землянке продолжался этот совет, на поляне у костра, где варились ароматные партизанские щи, происходило другое совещание. Заводилой там был Гуссейн.

— Я предлагаю, — горячился Гуссейн, — послать меня, тебя, тебя… — тыкал он пальцем в окружающих. — Послать, чтоб взорвали, хоть ценой жизни! А чего бояться? Я смерти не боюсь! Я советский человек, я защищаю Родину, свой дом — я ее не боюсь! Пускай она меня боится! Правильно я говорю?

— Правильно! — поддержал его хор голосов. Партизанская молодежь жадно внимала словам пылкого азербайджанца. Ни для кого уже не было секретом, зачем ходила группа Маралевича с собаками, и каждый остро переживал неудачу.

Подал голос даже Алик Лауретенас, застенчивый, но отважный юноша. Он тоже готов был идти на подвиг и смерть. Вызвались и другие. Недостатка в смельчаках не ощущалось.

— Пойдешь ты, пойду я, пойдем все!… — продолжал ратовать Гуссейн. Смуглое лицо его покрылось пятнами румянца, черные, яркие, как маслины, глаза сверкали. — Неужели не выполним приказа командования? Выполним! Обязательно выполним!

Однако всем идти не пришлось. Из землянки вышли командир, комиссар и другие, принимавшие участие в совете. Командир выслушал Гуссейна и сказал окружавшим его партизанам:

— Спасибо, товарищи! Но умереть дело нехитрое. Надо жить! Если все умрем, кто врага прогонит? Штаб уже принял решение.

Ананий Каллистратович предложил на совете такой план. Пытаться еще раз взорвать дорогу у болота — бесполезно. Незачем соваться и вблизи от этого места. Немцы начеку. Но незачем и совсем отказываться от идеи использовать для этого собак: убедившись самолично, как они могут действовать, он настолько уверовал в их способности, что и слышать не хотел поставить на них крест, не испробовав до конца. Надо повторить попытку на другом участке, скажем километров за восемьдесят-сто, и в таком пункте, где гитлеровцы меньше всего ожидают нападения. Таким пунктом может быть только мост. Правда, там трудные подходы — вода, топь, густые заросли камыша. Но камыш может даже оказаться полезным: легче маскироваться, а плавать собака умеет… (После того, что он уже видел, старик не сомневался, что она сумеет сделать и все остальное). Правда и то, что гитлеровцы построили около моста укрепленный блокгауз и держат там целый гарнизон, но как раз многочисленность врага может притупить у него бдительность.

План приняли.

Оставался еще такой вопрос: когда пойдет новый эшелон немцев. Но это затруднение сразу же разрешил комиссар, сказавший:

— На фронте идут напряженные бои. Не сегодня-завтра начнется решительное наступление наших войск. Так что немцы будут подбрасывать подкрепления к фронту непрерывно. Ждать не будем, надо сразу выступать.

За двое суток группа подрывников проделала пешим порядком по лесным тропам около восьмидесяти километров. Ананий Каллистратович сумел значительно укоротить дорогу тем, что вел напрямик. Если бы придерживаться более проторенных путей, вышло бы все сто.

У всех ныли ноги, когда заканчивали этот переход, нелегкий даже по хорошей дороге. И только седовласый партизан, казалось, не испытывал никакой усталости.

На последнем привале, не доходя до моста несколько километров, группа разделилась. Стручков с Динкой и стариком Маралевичем, Гуссейном и Аликом направились прямо к мосту; Майборода с Кураем, в сопровождении трех других партизан, пошли дальше.

Задумали для верности так: если не взорвет Динка, попытку на следующем перегоне должен повторить Курай.

Река… Переправившись вплавь на другой берег, Стручков с Аликом и Гуссейном разведали местность, затем возвратились к ожидавшему их Ананию Каллистратовичу, вместе с которым оставалась и Динка, и сообща разработали подробный план действий. Маралевич и Алик остаются на этом берегу. Гуссейн сопровождает Стручкова. В случае неудачи — мало ли что может выйти! — Маралевич и Алик сумеют обо всем сообщить в отряд. Кроме того, переправа вплавь через реку была старику просто не под силу.

— Ни пуха ни пера, сынки! — по-охотничьи напутствовал Ананий Каллистратович.

Камыши, действительно, позволили очень близко подобраться к мосту. В густых зарослях их, где сновало много водоплавающей дичи, нашелся небольшой сухой островок — тут и залегли Стручков и Гуссейн. Отсюда был хорошо виден мост и крыша блокгауза, приткнувшегося к насыпи. Около полосатой будки неподвижно, как истукан, торчал часовой. Другой часовой, подобно заводной кукле, ходил по насыпи взад-вперед.

На глазах у наших смельчаков произошла смена часовых: протопал наряд солдат с тощим, как палка, офицером впереди, ветер донес чужие слова команды. Прошла дрезина с немцами-железнодорожниками и — опять тишина, однообразие ожидания, нарушаемое лишь кряканьем утки в камышах да пением какой-то птахи над головой.

Близость дичи, сновавшей у самого носа, раздражающие запахи, носившиеся вокруг, действовали на Динку. Приученная к выдержке и повиновению, она все же начинала беспокоиться — ожидание надоело ей. Вставала, топталась на месте, натягивала поводок, напряженно вбирая носом воздух и настораживая уши, вопросительно смотрела на Стручкова, как бы спрашивала: «Скоро ли уж?…» Ее томила жажда, но Стручков опасался снимать намордник и только слегка растянул его, чтобы она могла высунуть язык.

— Терпи, дорогая, — шептал собаке Гуссейн, лежавший со Стручковым голова к голове, и делал строгое лицо, как будто овчарка могла понять его. Динка доверительно махала хвостом и, облизнувшись, снова принималась дышать громко и часто.

А день, как нарочно, выдался удушливо-жаркий, знойный — один из тех превосходных дней, какие бывают иногда в конце сентября. Стояла золотая осень. Багрецом оделись кусты рябины, трепетали по ветру нежно-желтые листочки осин, будто осыпанные золотом красовались нарядные белоствольные березы — лесные невесты. Воздух был светел, прозрачен, напоен теплом и солнцем.

Не хотелось в такой день думать о войне, о разрушениях, о возможной смерти, которая ежеминутно подстерегает солдата. Мысли Гуссейна тянулись к горячему Азербайджану, к синей глади Каспия, к которой он привык с детства; думы Стручкова, вперемежку с предположениями о том, как развернутся предстоящие события, — к родному Поволжью. Обоих далеко от здешних мест ждали дорогие, близкие люди. Тревожатся, небось: жив ли? не убит ли? не ранен ли?

— Э-эх, и. хорошо сейчас дома, — проговорил нараспев вполголоса гурман Гуссейн. — Виноград поспел… — Он выразительно почмокал губами. Стручков скосил на него глаза, затем снова продолжал наблюдать за дорогой. — Кишмиш, сабза… А инжир! Инжир кушал?

Он замолчал, потому что товарищ не поддержал его.

Больше всего на свете Гуссейн любил свой Азербайджан. Но, как истый патриот советской Родины, он готов был сражаться за нее где угодно и, если бы потребовалось, без колебаний сложил бы свою голову среди этих болот и лесов.

«А на севере, небось, уже метет пурга, — пронеслось в мыслях у Стручкова. — И везде идет война…».

Солнце перешло зенит, а они все лежали и ждали. Гуссейн помолчал-помолчал и опять завел свое:

— У нас в Баку…

— Погоди, — прервал его Стручков. Его тонкий слух уловил что-то похожее на отдаленный гудок паровоза.

Точно. Паровоз. Но, увы, без вагонов. Взрывать не имеет смысла. Гуссейн даже скрипнул зубами от злости, сделав гримасу. Стручков, прищурившись, соображал.

Паровоз шел туда, откуда они ожидали воинский эшелон. Это навело на догадку: вероятно, там есть в нем нужда, раз его перегоняют порожняком, — ждет большегрузный состав, который поведут два локомотива. И действительно, спустя два часа с той стороны, где скрылся паровоз, послышался нарастающий шум движения поезда.

Дальше события развивались убыстряющимся темпом.

Главное было: не ошибиться в расчете, как в прошлый раз. Проверив вьючок на спине собаки, Стручков привстал на одно колено и, не высовываясь из хорошо скрывавших его зарослей, быстро мерил взглядом то расстояние от моста до поезда, которое сокращалось с каждой секундой, то — от себя до моста, одновременно успевая сверяться с часами на руке. Гуссейн держал собаку.

— Пускай!

Гуссейн сдернул намордник и отстегнул карабин, но еще какую-то долю времени продолжал за ошейник удерживать Динку, которая рвалась из его рук.

— Вперед, Динка!

Собака зашлепала по воде, скрылась в камышах, некоторое время было слышно, как она продиралась сквозь заросли, потом все стихло. Поплыла. Только чуть колебались вершинки тростника, указывая путь движения овчарки; затем не стало и этого.

Успеет ли? Как бы не случилось того же, что неделю назад с Кураем. Но и пустить преждевременно — тоже провал.

Поезд приближался на большой скорости — два паровоза, сцепленных вместе, и длинный хвост платформ и вагонов. Пушки, танки, укрытые под брезентами; в одних вагонах солдаты, в других, закрытых наглухо, боеприпасы.

Голова поезда достигла моста… Спешат, спешат гитлеровские вояки, даже на мосту не сбавляют хода. Видно, худо дела на фронте. Это автоматически отметил про себя сержант.

Но Динка, Динка!

И тут они увидели Динку. Легкая и стремительная, она мчалась упругими прыжками, заложив уши и раскрыв пасть, жадно вбиравшую свежий воздух. Она даже не отряхнулась, как делают все собаки, выйдя из воды, и путь ее был отмечен сырой капельной дорожкой. Гитлеровец с ружьем, занятый созерцанием приближающегося поезда, не сразу заметил ее. Не сбавляя скорости бега, она поднялась по крутому высокому откосу насыпи… Поезд уже почти весь втянулся на мост, только несколько последних вагонов оставались за крайней его опорой, а головной локомотив, шумно выпуская пары, приближался к этому берегу. Часовой около полосатой будки обернулся — собака уже стояла между рельсов. Железное, шумно вздыхающее чудище мчалось прямо на нее. Издали донесся заливистый свист. Овчарка огляделась (как понимала!), сделала резкое движение головой, точно рвала что-то, — вьючок свалился со спины. Было видно, как побежал синеватый дымок бикфордова шнура. Солдат-часовой секунду медлил, туго соображая, стрелять ли в собаку или броситься к сброшенному ею грузу, затем вскинул винтовку к плечу. Овчарка метнулась прочь. В тот же миг тяжелая, неудержимо стремящаяся навстречу своей гибели лоснящаяся туша паровоза накрыла собой то, что лежало между рельсов.

Выстрела часового не услышал никто, ибо он потонул в грохоте взрыва.

Будто разверзлась земля и пронесся огненный шквал. Стручков и Гуссейн со своего наблюдательного пункта видели, как внезапно подпрыгнул передний паровоз. Столб огня вырвался у него из-под колес. Громадная машина повалилась набок и рухнула под откос, увлекая за собой второй паровоз и вагоны. Громоздясь друг на друга и разламываясь на части, как будто они были сделаны из картона, посыпались вниз платформы с пушками и танками. Испуганные, мечущиеся человечки выскакивали из вагонов и тоже катились вниз, мешаясь с обломками дерева и металла.

Грянул новый взрыв: взлетел на воздух вагон с боеприпасами. Ферма моста обрушилась в реку, а вместе с нею и все то, что было на ней, что еще уцелело от этого страшного разрушительного катаклизма…

А Динка?

Воздушной волной ее сбило с ног, швырнуло, как мячик, она пролетела по воздуху добрых пятнадцать метров и упала в воду, в те самые камыши, сквозь которые каких-нибудь полторы-две минуты назад продиралась сюда. Она погрузилась глубоко в воду но вода тотчас вытолкнула ее на поверхность, и Динка, немного оглушенная падением, но не потерявшая ориентировки, потрясши головой, чтобы освободиться от залившейся в уши воды, поплыла.

Она плыла, усиленно работая лапами, выставив кверху черный кончик носа, а вокруг нее падали, всплескивая и окатывая ее брызгами, куски железа, тлеющие обломки дерева. К счастью, ни один не задел ее, хотя вода вокруг так и кипела.

Наконец Динка добралась до островка. Но вожатого и его помощника не сказалось там. Тогда Динка пустилась вдогонку за ними, нюхая следы, и вскоре настигла Стручкова и Гуссейна в лесу.

Они спешили. Дорога была каждая секунда. Погоня уже за спиной. Уже звонко щелкали о стволы деревьев пули, отбивая кусочки коры, взвизгивая тоненько, как рассерженные осы. Гитлеровцы, высыпавшие из блокгауза, с которого взрывом сорвало крышу, стремились отомстить за подрыв моста и уничтожение эшелона.

Стручков и Гуссейн ускорили шаг, потом побежали. Динка вприпрыжку бежала впереди. Вероятно, она принимала это за игру: кто быстрее — она или люди?

Уже недалеко было место переправы через реку, за которой их с нетерпением ждали старик Маралевич и Алик Лауретенас.

Между деревьями блеснуло зеркало воды. И в эту минуту ранило Стручкова. Он упал, затем попытался подняться, с усилием встал на одно колено, на другое, хотел идти — и не мог, повалился вновь.

— Оставь меня… беги… — прохрипел он Гуссейну.

— Как оставь! Зачем оставь! Кто я тебе: не друг? не товарищ? не советский партизан? Ай-яй-яй, не знал, что ты так плохо думаешь обо мне! Чтобы Гуссейн бросил своего брата?! Как можешь так говорить?! Давай, давай, дорогой, мы еще повоюем!…

Гуссейн сыпал словами, а время не терял даром. Он взвалил сержанта себе на спину и побежал, сгибаясь под тяжестью ноши, став от этого еще более приземистым, как бы на ходу врастая в землю.

— Ай, какой тяжелый! Я думал, ты легче! Что ты кушаешь? Наверное, мяса много кушаешь? Потому и кости тяжелые… Да ничего, ничего! Лежи, дорогой, лежи, пожалуйста! Не беспокойся! Не смотри, что Гуссейн мал, у Гуссейна силы хватит!

Дыхание Гуссейна сделалось резким и прерывистым, лицо и шея побагровели, но он не сдавался, не терял самообладания и ухитрялся работать языком даже в эти минуты смертельной опасности, подбадривая тем самым и себя и товарища.

— Слушай… пророк Магомет… — пытался сказать Стручков. — Оставь… я тебе приказываю… зачем пропадать обоим?

«Пророк Магомет» продолжал делать свое.

Так, не снимая ноши, он добежал до реки и погрузился в воду. Почти до середины реки он шел. Дальше начиналась глубина — Гуссейн поплыл. Он был хорошим пловцом (недаром вырос на Каспии!), но тяжелый сержант давил, тянул его на дно.

Хорошо, что прохлада воды вернула раненому силы, он отделился от своего спасителя и тоже поплыл, загребая саженками, сначала медленно, через силу, потом постепенно учащая взмахи.

До берега оставалось метров десять, не больше, когда позади из леса высыпали преследователи. Стрельба сразу сделалась частой и более прицельной. Пули барабанили по воде спереди, сзади, рядом с головами плывущих. Будто падал свинцовый дождь. Гуссейн вскрикнул и погрузился до макушки, вода вокруг него окрасилась кровью. Теперь настал черед Стручкова спасать товарища. Сержант удержал тонущего, схватив его за ворот гимнастерки, затем, поднырнув, положил его на себя. Но у него не хватало силы, чтобы плыть и поддерживать того на поверхности. Динка беспокойно кружилась около них, перебирая лапами. Стручков ухватился за хвост собаки; она сразу направилась к берегу. Она тянула, как буксир; свободной рукой Стручков греб, а Гуссейн лежал у него на спине, крепко охватив руками мускулистую шею сержанта. Вот и берег. Донесся возглас:

— Эк, комар тебя… Попало обоим!

Из прибрежных кустов ивняка выбежал Алик Лауретенас и, схватив Гуссейна в охапку, потащил в их спасительную сень. Ананий Каллистратович помог выйти из воды хромающему Стручкову.

Надо было немедленно уходить. Алик вскинул Гуссейна на свою широкую спину. Этот скромный литовский юноша был истинным сыном Геркулеса[11], и он легко понес сухого, жилистого Гуссейна.

Гуссейн, перевесившись и покачиваясь в такт шагам юного богатыря, бормотал в полузабытьи:

— Вези, ишак, вези, дорогой! Спасай друга, бороду сбреешь!… Вези, кунак будешь, брат мой…

Стручков шел, тяжело опираясь на плечо старика Маралевича, припадая на раненую ногу. Морщась от боли, он старался не отставать от широкого шага Алика Лауретенаса. Ананий Каллистратович подбодрял его:

— Держись, сынок! Да ты опирайся на меня покрепче, сдюжу…

Динка бежала впереди, узнавая старые следы. Выстрелы позади становились глуше, отдаленнее…