Твои верные друзья.

6.

— Мне везло: в течение почти всей войны я не был даже ни разу ранен, хотя приходилось бывать в очень опасных местах. И только под самый конец меня сильно контузило. Месяц я провалялся в госпитале. Рано утром третьего мая мне позвонил по телефону генерал, справился о здоровье, а затем ошарашил:

— Берлин взяли наши!

Я так и привскочил. Мы в госпитале об этом еще не знали.

— Через час лечу в Берлин, — сообщил генерал. — Могу взять с собой. Хочешь?

Хочу ли я?! Я уже одевался. Через несколько минут подошла машина, а через час мы были уже в воздухе и летели на запад.

Мы опустились на аэродроме, заваленном обломками немецких самолетов, в пригороде Берлина, и на штабном «газике» помчались в один из районов германской столицы.

Многодневное сражение за Берлин закончилось. Повсюду дымились развалины, по улицам под конвоем наших автоматчиков брели толпы небритых, оборванных пленных. Картина, надо сказать, была потрясающая.

Много мыслей пробудил у меня вид этой поверженной, разгромленной и плененной вражеской столицы. Не скрою: я торжествовал. Не мы хотели войны. Возмездие настигло гитлеровскую грабительскую армию, гитлеровское разбойничье государство. Я смотрел на руины зданий, на засыпанные осколками стекла, битым кирпичом, исковерканным железом улицы, на брошенное берлинскими фольксштурмистами оружие, на похилившиеся, омертвевшие под ударами наших пушек немецкие «фердинанды» и «тигры», на весь этот хаос, столь выразительно говоривший о полном военном поражении некогда грозной Германии, и думал: вот что ждет всякого, кто вздумает напасть на нас!

Но вместе с тем во мне проснулась и глубокая жалость к этому народу, обесчещенному и обманутому гитлеровской верхушкой, доведенному своими правителями до крайней степени падения. Враги мира и человечества Гитлер и его партия оказались врагами прежде всего своего собственного народа. Но вот теперь, думал я, и начнется новая история Германии. Испытавший горечь военного разгрома, осознавший свои ошибки, немецкий народ примется за строительство новой жизни. Но прежде придется еще выкорчевать корни фашизма. Еще оставались на свободе разные эсэсовские молодчики и гестаповцы, которые, переодевшись в гражданское платье, спешили спрятаться, как крысы по щелям.

Я хорошо знаю немецкий язык. Еще до войны я перечитал много кинологической литературы на немецком языке, и я очень хорошо представлял и местоположение многих питомников полицейских и военных собак, и каким поголовьем они располагают. Нам с генералом не терпелось узнать, что уцелело от этого страшного погрома.

Мы приехали в питомник полицейских собак, один из крупнейших из числа известных мне. Ворота питомника были взломаны, все помещения раскрыты настежь, кругом ни души. С большим трудом нашли одного человека из обслуживающего персонала. Он оказался чехом и потому не убежал с остальными. Спрятавшись, он ожидал прихода наших людей.

Он повел нас по питомнику. Страшное зрелище открылось нам. Горы трупов — трупов собак... Чех рассказал: в канун дня капитуляции Берлина, когда советские снаряды уже рвались неподалеку, в питомник приехали три эсэсовских начальника. Они прошли во внутрь двора и приказали выводить собак. К ним подводили собак, а они в упор расстреливали их одну за другой из пистолетов. В течение получаса они нагромоздили гору тел: четыреста собак.

Чех рассказывал об этом, плача от ужаса и негодования. Я и генерал стояли ошеломленные. Мы много навидались ужасов в этой войне, однако бессмысленность этого уничтожения потрясла и нас.

Я сказал «бессмысленность»... Так ли? Потом, когда я глубже вдумался в смысл и значение увиденного, я понял, что это отнюдь не проявление слепого отчаяния. Нет, это было хладнокровное, обдуманное злодейство — продолжение тотальной войны, но только уже на своей, немецкой территории. Собака — это ценность; гитлеровцы понимали это, и стремились напакостить и здесь. И кроме того, они, повидимому, не рассчитывали на возвращение.

В памяти у меня возник внезапно июнь 1941 года: Белоруссия, пылающая под фашистскими бомбами, рев немецких самолетов, — первые дни войны. Тяжелые дни. Гитлеровские воздушные пираты сбросили бомбы на питомник служебных собак. Загорелись деревянные домики, выгула... Надо было видеть, как наши бойцы, рискуя жизнью, выносили из горящих щенятников слепых щенков, прижимая их к груди и стараясь защитить от падающих головней...

Вспомните, как колхозники угоняли скот от врага. Они гнали его через леса, болота, переходили линию фронта: спасая общественное добро, нередко гибли сами... Какой контраст представляло это с тем, что мы увидели в берлинском питомнике!.. Нет, звери были не те, что лежали перед нами недвижимые на земле; звери — уничтожавшие их, одетые в черные эсэсовские мундиры!

— Особенно старался один, беспалый, — продолжал говорить чех. — Он один уложил их столько, сколько двое других вместе. И стрелял-то с каким-то дьявольским наслаждением, даже улыбался.

— Беспалый? — переспросил я.

— Да, я заметил, что у него на правой руке не хватало двух пальцев... вот этих... и он стрелял левой.

Тогда я не обратил внимания на эту деталь.

Вскоре после этого меня назначили военном комендантом одного из небольших городков Бранденбургской провинции. Я перевез туда свою семью; вместе со всеми приехал и Верный. Прошло несколько месяцев.

Как-то вместе с Верным я возвращался из комендатуры на квартиру. Он часто сопровождал меня, ходил всегда рядом, без поводка. Он стал сильно сдавать за последнее время; ему уже давно перевалило за десять лет, а для собаки это большой возраст. Он много спал, седина с морды перекочевала и на другие части тела. Только чутье попрежнему оставалось таким же острым.

Верный всегда служил образцом повиновения. Но что-то сделалось с ним в тот день.

Милый, ласковый Верный. Я, должно быть, никогда не перестану вспоминать его... Думал ли я тогда, что наступает конец нашей долголетней дружбе? Я даже рассердился и прикрикнул на него: он шел очень неровно, то забегал вперед, то отставал, какая-то нервозность овладела им.

— Да что с тобой, старик? — подумал я вслух, делая жест, чтобы заставить его выравняться с собой.

Внезапно я заметил, что он весь дрожит. Он напряженно нюхал попеременно то воздух, то асфальт тротуара и трясся, как в ознобе. Уж не заболел ли он? Я хотел пощупать у него нос, рукой показал, что надо сесть, и... удивился еще больше: впервые он не послушался меня.

— Верный, что с тобой? — громко сказал я и остолбенел: Верный услышал меня, услышал и обернулся.

Я помню это совершенно точно; он не мог видеть движение моих губ, так как стоял ко мне затылком, и однако он понял меня. Я запомнил и другое — его глаза. В них было то самое выражение, какое я видел когда-то у него на границе в день гибели вожатого Старостина. Выражение боли, страшной невысказанной злобы и еще чего-то, что я не могу передать словами. Шерсть на нем встала дыбом, а хвост запрятался где-то под брюхом. Я еще никогда не видел его в таком возбужденном состоянии.

А главное — к нему неожиданно вернулся слух... Говорят, что животное чувствует приближение своего конца. Это находит свое выражение даже в физиологических отклонениях. У сук в последние годы жизни родится один-единственный щенок, необычайно крупный и толстый, и нередко уродливый. Некоторые животные делаются подавленными, впадают в угнетенное состояние, другие, наоборот, приходят в неописуемое возбуждение. На почве этого нервного подъема могут произойти самые неожиданные явления. Что-то вроде этого, повидимому, произошло и с моим Верным.

Внезапно, опустив голову к земле, он пустился прочь от меня.

— Верный, куда ты? Ко мне! Ко мне! — закричал я.

Но он больше не оборачивался — либо опять перестал слышать, либо не хотел повиноваться.

Я пробовал бежать за ним, но скоро отстал. Верный скрылся. В большой тревоге я вернулся домой.

Прошло часа два. Верный не шел у меня с ума. Где он? Что с ним? Мои домашние высказали самые разные предположения — что он взбесился или еще что-нибудь в этом роде. Я только молча отмахивался от них рукой. Какой-то внутренний голос говорил мне, что тут произошло что-то более серьезное.

И вот на исходе третьего часа зазвонил телефон. Дежурный сообщал мне, что на одной из улиц в центре города произошло необычайное происшествие; нивесть откуда взявшаяся одичавшая собака, похожая на волка, напала на проходившего гражданина и стала его терзать...

— Что?! — закричал я, — Какая собака? Опишите мне ее!..

— А ваш Верный дома? — осторожно спросил дежурный.

— Верного нет дома! — кричал я в сильном возбуждении.

— Там было двое наших бойцов, — продолжал докладывать дежурный, — они говорят, что она похожа на Верного...

— Человек жив?

— Кончается.

— А собака?

— Собака еще жива...

Он продолжал говорить еще что-то, но я, не дослушав его, уже звонил в гараж и вызывал машину.

Через несколько минут я был на этой самой штрассе, которую назвал мой дежурный. Лужа крови на асфальте, которую еще не успели замести дворники, указывала на то место, где все это произошло. Человека внесли в дом. За минуту до моего приезда он испустил дух.

Это был уже не молодой светловолосый мужчина высокого роста, одетый в обычный штатский костюм, какой носят все немцы, с выражением жесткости в лице, которое не смогла смягчить даже смерть. Овчарка почти вырвала ему горло. Он не прожил и четверти часа. Здесь же находился и Верный, но в каком виде!

У неизвестного оказался револьвер, и он, обороняясь, выпустил в собаку всю обойму. Раны были смертельны, но Верный еще жил. Я опустился перед ним на колени..Он узнал меня и слегка дернул хвостом — хотел, видимо, поприветствовать меня, да уже не смог, не хватило сил. Пузырьки крови вздувались у него в уголках пасти, и вместе с этими пузырьками вылетало глухое клокотанье; оно словно застряло у него в горле.

Он смотрел куда-то мимо меня. Я посмотрел по направлению его взгляда и понял: его глаза остановились в одной точке — на умерщвленном им человеке. И сколько ненависти было в этом взгляде!

Близость этого тела не давала успокоиться собаке.

— Унесите его! — распорядился я, показав на мертвеца.

Двое бойцов подошли к нему и взялись один за голову, другой за ноги. От толчка правая рука его соскользнула и упала вниз, глухо стукнувшись о пол. Я последовал взглядом за ней и невольно вздрогнул: на руке покойника не хватало двух пальцев.

Словно кто-то ударил меня по голове — столько чувств, мыслей вспыхнуло мгновенно при виде этой беспалой руки. Внезапно я вспомнил далекую картину, заслоненную в последние годы грозными событиями войны, — вспомнил так, как будто это было только вчера: мертвый Афанасий Старостин на окровавленном примятом снегу, раненная, истекающая кровью овчарка и два желтых человеческих пальца... Вспомнил — и понял все. Так вот кто лежал передо мной! Возмездие настигло убийцу молодого бойца.

Вот чем объяснялось странное поведение собаки. Верный узнал своего врага, узнал по следам, обнаруженным на асфальте. Восемь лет хранил он в памяти запах этого человека, ненавидел его и — дождался своего часа.

— Личность установили? — спросил я.

— Почти, — многозначительно ответил мой помощник, прибывший сюда незадолго до меня, и подал мне документы.

Беглого взгляда было достаточно, чтобы понять многое. Тут были: билет члена нацистской партии, регистрационная карточка агента гестапо...

Твои верные друзья

— Носил с собой?! — удивился я. — Видно, крепко сидел в нем фашистский дух!

— Было зашито в подкладку...

— Крупная птица! — невольно вырвалось у меня.

— Да, кажется, крупная, — согласился помощник. — Он, видимо, хотел пробраться в англо-американскую зону. Там пригрели бы его...

Мертвеца унесли, и Верный успокоился. Взгляд его начал мутнеть, выражение ненависти пропало. Через всю его жизнь прошла эта ненависть, начавшись на далекой восточной границе Советского Союза и окончившись на мостовой немецкого городка в сердце Германии. В последний раз лизнул он меня языком, вздохнул глубоко, вытянулся, и нашего Верного не стало...

Вот, собственно, и все... Можно, впрочем, добавить: дальнейшее следствие установило, что этот эсэсовец, расстреливавший с садистской жестокостью ни в чем не повинных собак и нашедший свой конец под клыками моей овчарки был в прошлом крупным диверсантом-разведчиком, опасным и непримиримым врагом, всю свою жизнь боровшимся против нашей страны. Он не ушел от расплаты.