Дикий мир нашего тела. Хищники, паразиты и симбионты, которые сделали нас такими, какие мы есть.

Посвящается Монике, моей любимой.

Представительнице дикого мира.

Как-нибудь ночью, когда лунный свет проникает сквозь занавески и не дает вам уснуть, поверните голову и посмотрите на лежащего рядом человека. (Если рядом никого нет – посмотрите на самого себя.) Взгляните на свои ногти, обратите внимание, какие они гладкие по сравнению с окружающей их кожей, как похожи они на когти диких животных. Внимательно посмотрите на кисти ваших рук, прощупайте их многочисленные кости, связанные струнами сухожилий. Прикоснитесь к выступающим под кожей костям предплечий, проведите рукой по локтевому сгибу, потрогайте плечо, полюбуйтесь на его красоту, положите ладонь на шею и подивитесь ее несравненному изяществу. Это великолепное тело, состоящее из плоти и желаний, создавалось среди ветвей африканских и азиатских деревьев, где ногти помогали крепко цепляться за сучья и спасали от падения в лапы подстерегавших внизу хищников. Вы смотрите на тело, принадлежащее животному, которое еще сравнительно недавно было диким.

Бывают дни, когда мы вдруг вспоминаем и чувствуем нашу связь с существами, жившими задолго до нас. Глядя по телевизору на шимпанзе, на их мимику, на их доброту и жестокость, мы невольно им сопереживаем. Подобрав на дороге черепаху, мы внимательно рассматриваем ее лапы, странные глаза, очертания ее тела, чем-то напоминающего наше собственное. Мы чувствуем ее движения в наших руках, как движения какой-то жизненно важной мышцы. Однако большую часть времени мы не ощущаем своей принадлежности к обширному царству биологических видов. Мы перестали считать себя частью природы.

Но история нашего происхождения не оставляет нас, хотим мы того или нет. Это стало наиболее заметно в последние несколько лет, когда были совершены новые открытия в таких науках, как антропология, медицина, нейробиология, архитектура и экология – особенно экология! Чем активнее мы отстраняемся от своей эволюционной истории, тем крепче притягивают нас к ней нити нашего животного наследия. По прошлому можно тосковать духовно и иносказательно, однако я имею в виду нечто более осязаемое и физическое. Я говорю о той боли и страданиях, что испытывают наши тела, исключенные из экологического контекста, в котором они существовали на протяжении тысячелетий. Вырвавшись из паутины дикой жизни, в тенетах которой мы возникли как вид, каждый из нас испытывает последствия этого – иногда приятные, иногда болезненные, но почти всегда очень значимые для осознания того, кто мы есть.

Мы принимаем наши современные ритуалы работы и отдыха за некий дар свыше, но почти вся наша прежняя история говорит о том, что мы жили под открытым небом – голые или почти голые. Осмелев, мы влезали на деревья и подолгу сидели на ветвях. По ночам мы спали в гнездах, сделанных из веток, листьев и грязи. Мы бродили по саваннам и добывали себе пропитание, досконально зная окружавший нас ландшафт. Это знание было для нас суровой необходимостью, ибо без него мы лишились бы съедобных плодов и не смогли бы выжить. Совершив переход к нашей современной жизни, мы можем составить длинный список вещей, по которым тоскует наше тело. Не так давно мы передвигались на четырех конечностях. Мы и до сих пор довольно неуклюже держимся на двух ногах. Мы умеем довольно быстро бегать, но для того, чтобы бежать еще быстрее, мы наклоняемся вперед, подсознательно стремясь принять более удобную прежнюю позу и вернуться к старому способу передвижения. Мы ведем сидячий образ жизни, и боль в спине напоминает о нашей исконной принадлежности к четвероногим. Автор нашумевшей книги «Демографическая бомба», выдающийся ученый Пол Эрлих пишет, что переход к хождению на двух ногах сильно мешает нам обнюхивать друг друга. Но довольно о старых добрых временах.

В течение многих поколений биологи и философы не перестают размышлять над тем, как и почему наша жизнь отделилась от нашего прошлого, утратила согласованность. По признанию многих, такой диссонанс мучителен, но нам не хватает понимания того, откуда взялся этот призрак отчуждения. Полагаю, что дело здесь в изменениях тех биологических видов, с которыми мы взаимодействуем. Рядом с собой в постели вы обычно видите максимум еще одно животное (альтернативный образ жизни и кошек мы не учитываем). Однако в сравнительно недавнем прошлом мы делили и ложе, и жизнь с великим множеством живых существ. Попробуйте пожить в обмазанной илом хижине индейцев Амазонки, и над вашим гамаком будут спать летучие мыши, под гамаком – пауки, неподалеку разлягутся кошки и собаки, и я уже не говорю о насекомых, которые будут бестолково обжигать крылья о пламя светильника. Где-то рядом, например под потолком из пальмовых листьев, будет висеть пучок сушеных лекарственных трав, а на шесте – копченая обезьянья тушка. Все необходимое, что находится в хижине, было найдено, собрано или убито неподалеку, всего касались руки хозяев, названия всех предметов хорошо известны. Мало того, в ваших кишках обитает масса глистов, вся кожа покрыта неисчислимыми бактериями, а в легких поселился грибок единственного и неповторимого, характерного только для вас лично вида. За околицей деревни в полной темноте стрекочут мириады насекомых, на землю падают деревья, летучие мыши дерутся из-за фруктов, а по лесным тропинкам тихо бродят хищники, подстерегающие зазевавшуюся жертву.

Таким образом, самая большая разница между нашей современной жизнью и тем, как мы жили в незапамятные времена, заключается не в стиле жизни и удобствах, как если бы мы переехали из тростниковой хижины в пентхауз. Все дело в изменениях в нашей сети экологических связей. Мы перешли от жизни с полным погружением в природу к жизни, из которой природа, кажется, бесследно исчезла. И этот отрыв беспрецедентен по своим масштабам и последствиям.

Мы можем любить наш новый образ жизни, наслаждаться ярким светом, чистыми прилавками магазинов, вкусной едой и кондиционированным воздухом – по крайней мере, сознательно. Но неосознанно наши организмы ведут себя так, словно до сих пор ждут встречи со своими старыми знакомыми, с теми биологическими видами, с которыми мы жили в тесном единении на протяжении десятков миллионов лет, поколение за поколением. Конечно, в нашем отдалении от природы есть и положительные стороны – я, например, нисколько не скучаю по натуральной оспе. Есть и нейтральные изменения. Они влияют на нас, но нам от этого не становится ни лучше, ни хуже. Многие изменения однозначно плохи. Например, в наше время нас начали преследовать новые, незнакомые прежде болезни. Серповидно-клеточная анемия, сахарный диабет, аутизм, аллергия, тревожные расстройства, аутоиммунные заболевания, преэклампсия, стоматологические проблемы, нарушения зрения и даже сердечно-сосудистые заболевания – теперь это наша привычная реальность. Становится все более очевидным, что эти проблемы являются следствием не только загрязнения окружающей среды, глобализации или уровня развития системы здравоохранения, но и изменений в составе тех биологических видов, с которыми мы взаимодействуем. При этом мы утратили связь не с какими-то отдельными видами, мы попытались изгнать из своей жизни целые классы живых существ: паразитов, бактерий, дикорастущие орехи и ягоды, хищников – и это далеко не полный список. Избавление от глистов привело к возникновению неизвестных ранее болезней – точно так же, как работа нейронов мозга, которые были предназначены для борьбы с хищниками, в отсутствие таковых подчас лишает нас рассудка. Наш интеллект заставил нас избавиться от природы, но наше тело – от кишечника до иммунной системы – имеет по этому поводу иное мнение.

Ученые, исследующие различные аспекты нашего отрыва от природы, работают в разных областях знаний. Эти специалисты не склонны к общению друг с другом, но они приходят к схожим выводам о масштабах последствий нашего отдаления от природы. Иммунолог изучает кишечник и видит последствия уничтожения гельминтов, обитавших в нем. Специалист по эволюционной биологии изучает аппендикс и видит его роль в жизни человека – роль, на которую до сих пор никто не обращал внимания. Приматолог изучает нейроны в нашем мозгу и видит в них следы, оставленные хищниками. Психолог изучает ксенофобию и войны – и видит в них метку, своего рода клеймо, поставленное нашей предрасположенностью к болезням. Каждый из этих ученых считает, что открыл нечто очень важное. Каждый из них прав, я лишь попытаюсь свести воедино их данные и показать, что прошлое неотступно преследует нас и мучает, не давая нам покоя. Я хочу сделать шаг назад и показать всем находящегося в комнате слона, а точнее, продемонстрировать последствия того, что мы прогнали этого слона – вместе с червями, микробами, птицами, плодами и прочей самой очевидной живностью.

Мы все знаем о кризисе биологического разнообразия, но столь же актуальным является и связанный с ним кризис, вызванный изменениями в природе, с которой мы взаимодействуем. Лежа в постели или сидя перед компьютером, мы часто испытываем боль или недомогание, которые связаны с нашим происхождением. Наша боль – это неосознанная тоска по естественному контексту. Саванны и леса наших предков по-прежнему с нами. Они приходят к нам, как фантомные боли, они приходят, когда мы чихаем, когда у нас болит спина, когда мы пугаемся. Мало того, они приходят к нам всякий раз, когда мы выбираем, что посадить, съесть или купить. Одних людей история настигает чаще, других – реже, однако так или иначе она приходит к каждому из нас.

В этой книге я расскажу о последствиях изменений наших отношений с природой. Я начну с паразитов, а потом мы обсудим те виды, от которых мы зависим напрямую (симбионтов), наших хищников и, наконец, наши болезни. В заключение рассмотрим перепутье, на котором мы все оказались. Но у нас есть выбор. Один из вариантов – это двигаться дальше по уже избранному пути. Он приведет нас к окончательному отдалению от природы (что само по себе душевно и физически истощит нас), мы будем больше болеть, станем менее счастливыми, нас будет обуревать вечная тревога. Живя в таком мире, мы будем придумывать все больше и больше лекарств для избавления от своих проблем, стремясь с помощью химических препаратов восполнить утрату природы. Это существование под стеклянным колпаком, взгляд на жизнь со стороны. Есть и другие варианты, более радикальные, но не менее возможные. Некоторые из них я покажу на примере горстки полудиких визионеров, ратующих за огромные общежития, хищников на улицах и заселение нашего кишечника разнообразными глистами и паразитами.

Но в нашей повседневной жизни мы все-таки не нуждаемся в дикости. Ведь дикость – это то, от чего мы избавились, чтобы жить без малярии, лихорадки денге, холеры и без страха за своих близких, которых в любой момент может сожрать какой-нибудь хищный зверь. Нам нужна, если можно так выразиться, управляемая природа, которая дополнила бы нашу счастливую жизнь, добавив в нее совсем немного дикости. Сейчас не принято говорить о том, что мы должны изменять окружающую нас природу в соответствии со своими потребностями, но это именно то, что мы делаем с тех пор, как начали заниматься сельским хозяйством и бороться с вредителями. Теперь же нам надо лишь научиться бережнее относиться к окружающей среде, учитывая нюансы. Можно сохранять в полости рта полезные бактерии и уничтожать вредные; мы не делаем этого только потому, что не хотим. Мы можем заселить свой кишечник безвредными нематодами и тем самым укрепить иммунитет. Мы можем начать тесно общаться с животными, которые возбуждают наше любопытство, приносят радость и делают нас счастливее. Берите больше – мы могли бы создать зеленые города, что куда более революционно, чем озеленение крыш зданий. Города, в которых все стены пронизаны жизнью. Представьте себе бабочек, вылупляющихся из коконов среди растущих на балконах цветов. Представьте себе хищников, охотящихся на улицах, – ястребов на Манхэттене и медведей в Фербенксе. Представьте себе всех животных – если и не всех, то многих, – вообразите себе их голоса, звучащие за дверями вашего дома.

В течение последних ста лет мы использовали антибиотики для того, чтобы убить всех бактерий в нашем организме с целью избавления от нескольких вредных видов. Целых сто лет мы убивали на наших полях всех насекомых, чтобы избавиться от нескольких видов вредителей. Мы убивали волков повсюду, чтобы сохранить поголовье овец в некоторых местах. За последние сто лет мы отмыли и дезинфицировали прилавки наших магазинов, чтобы «избавиться от микробов». Нельзя отрицать, что эти меры спасли множество жизней, но взамен мы получили большое количество новых хронических проблем, а природа лишилась былого многообразия. Теперь мы знаем больше и можем проявить мудрость, чтобы сделать нашу жизнь более естественной и более здоровой. Решение проблем, вызванных нашим стремлением к «чистой жизни», отнюдь не простое, для этого недостаточно начать купаться в грязи. Наша задача – создать принципиально новую экологию, создать живой мир, с которым мы сможем творчески взаимодействовать; живой мир, в котором виды, уцелевшие после внедрения антибиотиков и вырубки лесов, будут не просто выживать. Нам предстоит заново создать этот мир, который будет напоминать роскошный цветущий сад.

Позволим же нашей жизни вновь соединиться с дикой природой!

Часть I. Какими мы были много-много лет назад…

Глава 1. Происхождение людей и покорение природы.

Летом 1992 года археолог Тим Уайт обнаружил ископаемые останки, навсегда изменившие его жизнь. Наткнувшись на них, он поначалу даже не понял, что именно он видит; невозможно было разобрать, один это скелет или несколько. Это могли быть останки собаки или – с не меньшей вероятностью – фрагменты скелета девочки-подростка. Когда солнце ярче осветило находку, ситуация несколько прояснилась. Плоть давно сгнила и исчезла, но оставшиеся кости могли рассказать интересную историю.

Уайт отошел от места раскопок, чтобы посмотреть на кости под другим углом и охватить взглядом всю перспективу. Чем дольше он смотрел, тем яснее становилась картина. Найдено было несколько скелетов, но только один из них задел Уайта за живое и произвел на него неизгладимое впечатление. Эта девочка, кости которой были обнаружены первыми, даже спустя тысячи лет после своего последнего вздоха продолжала привлекать к себе пристальное внимание. Уайт не мог отвести от нее взгляд. Давно погибшая девочка пробудила в археологе странные чувства. Возможно, тут сыграли свою роль жара и растревоженное самолюбие – Уайт вообразил, что за высохшими побелевшими костями кроется нечто большее. Каждый ученый, занимающийся исследованием ископаемых останков, питает неистребимую надежду на то, что ему – единственному из всех! – удастся совершить настолько важное открытие, что в науке изменится сам взгляд на пустыню, где это произошло. Со временем Уайт начал верить, что это случилось именно с ним[1].

Тим Уайт, профессор антропологии Калифорнийского университета в Беркли, в течение многих десятилетий занимался изучением разнообразных приматов и предков человека. Он знал кости людей, а также высших и низших приматов как свои пять пальцев. Этими пальцами он касался миллионов костей, зарисовывал их, ощупывал, выкапывал из земли. Опыт и интуиция подсказывали Уайту, что кости, найденные им в песке, были не вполне женскими, однако они не могли принадлежать и обезьяне. Здесь, в пустыне, глядя на разрозненные костные фрагменты, Уайт не мог сказать, к какой именно ветви генеалогического древа жизни принадлежало это существо, но подсознательно чувствовал, что сделал весьма значимое открытие. Он нашел не связующее звено между обезьяной и человеком – нет, он нашел нечто большее. Возможно, обнаруженные им останки вообще сделают бессмысленными дальнейшие поиски этого связующего звена. Надо сказать, что работа с ископаемыми останками требует наличия интуиции, позволяющей отличить необычное от заурядного. И Уайт интуитивно понял, что видит нечто весьма неординарное. Необычным был череп. Необычными были ступни. Когда же Уайт и его коллеги принялись исследовать слой почвы, в котором были обнаружены останки, то выяснилось, что его возраст составляет порядка 4,4 миллиона лет[2]. Эти кости лежали там задолго до возникновения людей и даже задолго до рождения легендарной Люси, скелет которой является основой наших современных антропологических знаний. Если Уайт окажется прав, находка обессмертит его имя. Если же ошибется – ну что ж, он станет еще одним антропологом, едва не свихнувшимся на почве собственного разгулявшегося воображения.

Признаки, указывающие на безумие Уайта, были налицо. Шансов обнаружить настолько уникальные и важные останки было не больше одного на миллиард, а может, и того меньше. Тем не менее, если бы Уайт занялся поиском подтверждений своей правоты, он бы преуспел. Сам контекст открытия позволял предположить, что он натолкнулся на нечто очень важное. Уайт и его коллеги работали в Эфиопии, в пустыне Афар. Место раскопок, расположенное близ села Арамис, находилось неподалеку от того района, где в 1974 году были обнаружены кости других ископаемых людей раннего периода. Поблизости находилось и то место, где он сам вместе с коллегами незадолго до этого обнаружил древние останки человека, возраст которых оценивался в 160 тысяч лет[3]. Извлечь кости нужно было правильно. Но «правильно» – это значит долго и с большими финансовыми затратами. Велик был соблазн сделать все пусть и грязно, но со скоростью оперирующего хирурга. О, это было бы эффектным жестом! Но Уайт устоял перед искушением. Доверие в антропологических кругах завоевать трудно, а потерять очень легко. Поэтому следующий ход надлежало совершить безупречно – надо было собрать все крошечные костные фрагменты, идентифицировать их и составить скелет. Один только фрагмент нижней челюсти мог потребовать месяцев упорного труда. Еще несколько недель уйдет на сопоставление фрагментов таза. А сколько еще костей! Такое впечатление, что это существо было раздавлено гиппопотамом, а потом положение с каждым годом усугублялось подвижками грунта, вездесущими термитами и муравьями, да и самим ходом неумолимого времени[4]. Эти кости сохли и разрушались четыре миллиона четыреста тысяч лет – срок немалый. Уайт, правда, рассчитывал, что сложить кости в надлежащем порядке ему удастся быстро. Вызов с энтузиазмом приняли все ассистенты и коллеги Уайта. Трудность заключалась не только в том, что кости были разбиты на фрагменты, но и в том, что сами фрагменты отличались невероятной хрупкостью. При неаккуратном обращении они могли рассыпаться в прах. Собственно, многие и рассыпались.

Антрополог всегда надеется на некий прорыв, на момент, когда он сможет воскликнуть: «Я же говорил!» Но этот момент все не наступал – ни через год, ни через два. В 1994 году Уайт опубликовал небольшую статью о своей находке. Это была скорее попытка застолбить территорию, нежели отчет о научном открытии[5]. К этому времени ничего еще не было сделано. Не были получены ответы на самые важные вопросы: кому принадлежали останки, чем это существо питалось, как оно передвигалась и, в более широком смысле, как оно жило. Уайт и его коллеги стояли перед необходимостью собрать из костных фрагментов полный скелет. Только после этого можно будет ответить на поставленные вопросы, сравнив скелет с более поздними находками и, конечно, со скелетами самих исследователей. Уайт и его соратники хотели увидеть разницу. Некоторые части скелета в этом аспекте были важнее других: размер черепа мог помочь определить размер мозга, по строению тазобедренных суставов можно будет сказать о том, как передвигалась ископаемая женщина. Очень важно в этом отношении и строение стоп. (Можно сказать, что стопа – это пунктик биологической антропологии: по строению пальцев можно сказать, приспособлены ли они для того, чтобы цепляться за ветки деревьев, или для того, чтобы бегать по земле.) Но сложные кости – это далеко не все, что искали Уайт и его сотрудники. Они собирали и другие ископаемые останки, находившиеся поблизости от женского скелета, – кости других животных и даже остатки растений. Ученые хотели воссоздать мир древнего существа во всей возможной полноте. Джейми Шрив, издатель журнала National Geographic, говорил, что Уайт своим упрямством и худосочным телосложением напоминает ему шакала[6]. Мне, правда, кажется, что Уайт больше похож на гиену, которая, раздробив зубами кость, пытается высосать из нее все возможное.

Уайт и его коллеги практически никому не рассказывали о том, чем они занимались. Никто, за исключением членов группы, не знал, что именно они нашли. Год за годом подробности работы просачивались в прессу, но очень скудно, и сообщения подчас противоречили друг другу. Складывалось впечатление, что ученые намеренно распространяют ложную информацию. Между тем сам Уайт начал считать, что Арди, как он любовно назвал найденную в песках женщину, является самым ранним сохранившимся целиком скелетом человеческого предка[7].Если бы это оказалось правдой, то ее скелет стал бы самым важным из всех найденных на тот момент останков ископаемого человека. Поэтому пыл, с которым работал Уайт, вполне понятен. Впрочем, слово «пыл» кажется мне слишком бледным.

По мере того как Уайт и его сотрудники «монтировали» из костных фрагментов скелет, им становилось ясно, что он во многих отношениях сильно напоминает скелет человека. Можно сказать, что по меркам эволюции находка Уайта и его коллег очень мало отличалась от костей скелета современного человека. Да, найденной девушке было уже почти четыре с половиной миллиона лет, но своим строением она напоминала скелет человеческого ребенка. То же самое можно было бы сказать о внутренних органах и клетках, если бы они сохранились. Эта девочка была похожа на нас по той простой причине, что основные черты нашего тела были заложены намного раньше, чем на Земле появились самые первые предки человека и даже самые первые приматы. Для того чтобы обнаружить животных, скелеты которых радикально отличались бы от наших, надо зарыться в землю значительно глубже. К тому времени, когда родилась Арди, мы уже практически приобрели свой современный облик, не считая некоторых аксессуаров, а именно орудий труда и слов осмысленной речи.

Большинство наших частей тела появилось в контексте, отличающемся не только от современного, но и от того, в котором обитала женщина, чьи останки обнаружил Уайт. У человека и шимпанзе практически одинаковый набор генов, более того, Тим Уайт был готов спорить, что наш геном мало чем отличается от генома Арди. Однако наш геном во многом схож и с геномом дрозофилы – плодовой мушки, которой генетика обязана своими самыми впечатляющими достижениями. Также во всех наших клетках много генов, которые можно обнаружить у бактерий.

Слой, в котором Тим Уайт обнаружил кости ископаемой женщины, находился на глубине около двух футов от поверхности песка и осадочных пород. Два фута, которые образовались в течение четырех миллионов четырехсот тысяч лет, – песчинка за песчинкой. Слои пород, сохранившие в себе древние останки и историю, возникали неравномерно; в противном случае слой, в котором зародилась жизнь, находился бы на глубине полумили. Под этой гигантской толщей песка можно было бы обнаружить следы зарождения первых живых клеток. Эти клетки уже были немного похожи на нас и обладали генами, которые определяют жизненно важные функции клеток и которые есть и у нас. Где-то в промежутке между этими первыми клетками и рождением Арди у клеток появились митохондрии, крошечные электростанции, добывающие энергию из инертных веществ; в клетках появились первые ядра, затем возникли и первые многоклеточные организмы, а потом и первые позвоночные. Наконец где-то на глубине тридцати футов – это глубина среднего колодца – появляются первые приматы. Они были еще малы, неуклюжи, беззащитны и недостаточно умны, но и тогда их геном был практически идентичен нашему. Они имели те же черты, что и наши предки. Некоторые из них лучше видели, другие были более умны и, возможно, более социальны. От того момента, когда появилась первая обезьяна – предок современных приматов, нас отделяет всего лишь горстка генов.

К тому времени, когда родилась обнаруженная Уайтом Арди, у нас уже бились сердца, иммунная система сражалась с непрошеными гостями, суставы скрипели и щелкали. Все эти органы, как и многие другие, были уже опробованы другими позвоночными в борьбе с окружающей средой на протяжении нескольких сотен миллионов лет. За это немыслимо долгое время не раз устанавливался и менялся климат, континенты дрейфовали, сталкиваясь друг с другом. Но некоторые вещи в этой круговерти между небом и землей оставались неизменными. Всходило и заходило Солнце. Гравитационные силы притягивали к Земле тела, находящиеся в движении и покое. К животным липли паразиты, не щадя никого. Всюду рыскали хищники – от них тоже не было спасения никому. Вероятно, существовали и патогенные микробы, вызывавшие болезни, хотя их существование нельзя предположить с той же уверенностью, с какой мы предполагаем существование паразитов и хищников. Каждый биологический вид существовал в тесной взаимосвязи с другими видами, и взаимодействие это возникло одновременно с зарождением самой жизни. Ни один вид не являлся островом, изолированным от материка жизни. Ни один вид не существовал в одиночестве.

Все это верно не только для того периода, когда жила Арди, и не только для эпохи появления и развития приматов. Нет, все это верно и для тех времен, когда появились первые живые клетки и одна из них «осознала», что может поживиться за счет других клеток. Взаимодействие видов обусловлено их взаимным притяжением, значительным и предсказуемым. Начиная с того слоя пород, в котором производил свои раскопки Тим Уайт, а может быть, и немного раньше, это взаимодействие начало меняться. Впервые за всю историю жизни наши предки начали отдаляться от других видов, от которых до этого они целиком и полностью зависели. В конечном итоге эти изменения и сделали нас людьми. Мы не были первым на Земле биологическим видом, обладавшим большим мозгом и применявшим орудия труда. Мы не являемся даже первым видом, начавшим пользоваться членораздельной речью. Но как только мы стали обладателями большого мозга, языка, культуры и орудий труда, мы стали первым видом, который принялся систематически (и осознанно – по крайней мере отчасти) изменять окружавший его биологический мир. Мы отдавали предпочтение одним биологическим видам перед другими и поступали так в любом месте, где строили свои дома и засевали поля. Антропологи в течение сотен лет спорят о том, что сделало человека человеком, хотя однозначный ответ лежит буквально на поверхности. Мы стали людьми, потому что попытались покорить природу. Мы стали людьми, когда стали смотреть на Землю и все, что ее населяет, как на материал для лепки, когда наши сильные мускулистые руки стали похожи на совершенные орудия труда.

Между тем с момента обнаружения скелета прошло пять лет, но Тим Уайт не опубликовал никаких новых исследований. Пошли слухи о том, что ученый немного повредился рассудком. При желании каждый может представить себе вероятный сценарий. Собрав тысячи мелких фрагментов, как кусочки головоломки, Уайт стал одержим идеей вернуться назад и снова покопаться в песке, чтобы найти недостающие обломки. Уайт мог рыть и рыть бесконечно – и провести остаток жизни в песчаной яме. Но в 2009 году Уайт выбрался из ямы и отправил в престижный журнал Science в общей сложности одиннадцать статей, которые были опубликованы. В этих статьях Уайт и его коллеги представили обществу юную даму Арди, принадлежавшую к виду Ardipithecus ramidus, а также другие найденные кости. Уайт чувствовал себя так, словно сам лично сотворил Арди и всех ее родственников. Ростом Арди была около четырех футов. У нее был плоский нос, а взгляд – как показала реконструкция – был направлен вперед. Ее пальцы были длинными, а большой палец ноги был противопоставлен остальным пальцам, как большой палец руки у людей. Арди была далеко не красавицей, но Уайту она казалось очаровательной.

После публикации результатов работы экспедиции фотографии Арди обошли все газеты и журналы мира. На всех снимках красовалось неведомое существо с широко раскрытыми, будто бы от удивления, глазами. Трудно сказать, обессмертило ли это открытие имя Уайта, но Арди однозначно вошла в историю. National Geographic подготовил целую серию статей о ней, сопровождавшуюся огромными цветными фотографиями. Арди стала новой Люси, только гораздо старше и, по мнению Уайта, гораздо значительней. Тело Арди было похоже на тело наших предков или очень близких родственников; к тому же скелет Арди был непохож на другие найденные до тех пор скелеты. Предположительно она обладала способностью передвигаться на четырех конечностях среди деревьев и на двух – по открытой местности. Правда, эта способность представляется в большей степени теоретической. Однако бесспорным является тот факт, что скелет Арди – это наиболее полная реконструкция скелета раннего человекообразного существа.

Не подлежит сомнению и экология среды, в которой обитала Арди и ее сородичи. Ее кости были найдены среди костей других животных, и все данные недвусмысленно указывают на то, что и она, и ее род жили во влажном тропическом лесу, а не в пустыне. Судя по найденным останкам, в той местности водились антилопы, обезьяны и росли пальмы. Строение костей Арди показывает, что она питалась фигами, другими плодами и орехами, однако не чуралась и мяса – насекомых и, возможно, позвоночных. Наверное, когда-нибудь она стояла на толстой ветке и лакомилась фигами, попутно размышляя о том месте, где жила[8]. Арди пользовалась палками, чтобы добывать фиги, но она не знала ни огня, ни каменных орудий труда. Она еще не пыталась покорять природу. Арди была очень похожа на остальных животных – она была дика, покрыта микробами и червями и имела больше шансов погибнуть в пасти большой дикой кошки, чем умереть от старости.

После публикации Уайта Арди в мгновение ока превратилась из никому не известного существа во всемирную знаменитость. Непонятно, как окончат свои дни вновь соединенные в скелет кости Арди. Если все пойдет по предписанному порядку, то они займут свое место в родословной человека, которая начинается с микроба или рыбы, а заканчивается человеком, печатающим на компьютере. В этой классификации Арди будет представлена как особь, чей взор был направлен прямо вперед. Даже учитывая, что ее нашли в виде разбросанных костей, мы можем – правильно или ошибочно – предположить, что она венчала свою (а может быть, отчасти и нашу) историю и смотрит теперь на нас с высоты своего положения. Она вглядывается в тонкий слой песка, которым были покрыты ее останки. В эти несколько футов вмещается вся людская история. По мере своего развития человечество стало избавляться от докучливого присутствия паразитов, болезнетворных бактерий, хищников и симбионтов. Но при жизни Арди этот процесс только начинался.

Поначалу слои осадочных пород и костей, накапливавшихся над телом Арди, не претерпевали никаких изменений по сравнению с теми временами, когда она родилась, жила и умерла. В течение жизни множества поколений зеленели те же леса, изобиловавшие обезьянами и пальмами. На крупные перемены потребовалось около двух миллионов лет. К тому времени, как тело Арди покрылось двенадцатидюймовым слоем песка и камней, наши предки – и ее потомки – изобрели первые орудия труда. Эти орудия были грубыми – дробленые или заостренные камни, скребки и копалки, – но они были полезны, и люди успешно их применяли. Арди родилась примерно за миллион лет до того, как началась следующая стадия развития. На этой стадии одни человекообразные – такие как Homo erectus, применявшие грубые орудия труда, – уступили место другим, использовавшим ручные рубила, острым режущим краем которых разрубали туши животных. Правда, для охоты эти орудия, видимо, пока не использовались. Удивительно, но до следующих реальных изменений прошло еще пятьсот тысяч лет – и наслоилось еще шесть дюймов песка. В течение этого полумиллиона лет каменные топоры делали сотни тысяч раз во многих местах практически одним и тем же способом.

Двести тысяч лет назад, в эпоху, отделенную от нашего времени всего лишь дюймом песка, неандертальцы и ранние люди стали привязывать каменные лезвия к деревянным палкам. Это было блистательное изобретение, по крайней мере с точки зрения нашей способности убивать животных. Если вы попробуете напасть на льва и убить его каменным топором, то шансы на успех будут не слишком велики. Но если каменное лезвие привязать к длинной палке, то вероятность успеха пусть и ненамного, но увеличится. Можно себе представить, что, когда нашим далеким предкам пришла в голову мысль привязывать заостренные камни к палкам, на них сразу возник большой спрос. Эти орудия были довольно неуклюжи, но свои функции выполняли исправно. С помощью этих примитивных топоров мы начали убивать животных, много животных. Их кости кучами громоздились в пещерах наших предков, но такая охота не приводила к вымиранию и исчезновению видов. В то время мы все еще были лишь одним видом среди прочих, хотя уже начали занимать определенную позицию и видели возможность достичь большего.

Двадцать восемь тысяч лет назад наступила эпоха, отделенная от нас пластом осадочных пород не толще слоя сахарной пудры, которой посыпают пончики. За это время произошло все, что превратило нас: вас, меня, все остальное человечество – в современных людей. Если мы хотим понять, что именно отличает нас от прочих животных, нам надо внимательно присмотреться именно к этому тончайшему слою, в период образования которого вымерли неандертальцы – последний оплот множества видов человекообразных. Двадцать восемь тысяч лет назад мы обрели религию. На стоянках первобытных людей и в местах захоронений появились каменные четки. Повсюду в невероятном количестве возникли каменные изваяния женщин с широкими бедрами и большой грудью, что говорит о существовавшей тогда – а может быть, и теперь – тенденции предпочитать здоровых продолжательниц рода. У нас появилась более изощренная культура, и с момента ее появления мы начали покорять землю. Событием, сделавшим нас людьми, стало не изобретение языка и богов и даже не способность ваять из камня рубенсовских женщин. Мы стали людьми в тот момент, когда, увидев вбежавшего в пещеру леопарда, погнались за ним, чтобы его убить. Когда мы решили убить животное не ради пропитания и не в целях самозащиты, а потому, что стали решать, кому жить около нас, а кому нет, – именно в этот момент мы стали законченными, настоящими людьми.

Масштаб, в котором мы изменили лицо Земли за сравнительно недолгое время нашего существования, поражает воображение, но, вероятно, это изменение явилось неизбежным следствием всего лишь нашей попытки выжить – пусть даже хаотичной и неорганизованной. Нас изменила способность убивать животных заостренными камнями и палками – так же как изменил нас и огонь. Мы жгли костры, чтобы готовить пищу. Мы жестоко и грубо спалили миллионы акров леса. Мы без особого разбора жгли леса и травы. Мы жгли все, что горело, просто чтобы доставить себе удовольствие. Способность строить жилища, убивать крупных животных и с помощью огня видоизменять ландшафты в сочетании с неугасимой жаждой странствий изменила не только какие-то районы тропической Африки и Азии, но и весь мир. Люди прибыли в Австралию около пятидесяти тысяч лет назад, и вскоре после этого на континенте исчезли все самые крупные животные. Люди освоили Новый Свет тринадцать – двадцать тысяч лет назад, и с их появлением вымерли мастодонты, мамонты, свирепые волки, саблезубые тигры и еще более семидесяти видов других крупных млекопитающих.

Вымирание крупных представителей фауны Австралии и обеих Америк – это еще не конец истории. Рост плотности нашего населения превысил возможности земли снабжать нас достаточным количеством мяса, орехов и фруктов. Хаотичное высаживание полюбившихся растений сменилось организованным и планомерным земледелием. С его появлением изменился наш стиль жизни и усилилось наше влияние на окружающую природу. Сначала мы приручили растения, а потом и диких животных – коров, свиней, коз и других. Сельское хозяйство ширилось и процветало. Мы выжигали леса, чтобы освободить землю под пашни. Мы убивали диких животных, угрожавших нашим коровам и козам.

Помимо целенаправленных действий, мы произвели в природе массу неожиданных для нас самих изменений. Одно из таких изменений – это влияние, оказанное на ландшафт животными, которых мы водили с собой с места на место. Некоторые из таких животных – свиньи, козы, куры – были тем, чем мы старались заполнить свои новые места обитания, чтобы сделать их похожими на те места, где мы жили прежде. Других животных мы приводили с собой непреднамеренно, более того, многие из них крались за нами незаметно. Вместе с нами шли крысы и летели мухи. Виды, которые не смогли приспособиться к жизни бок о бок с нами, вымирали. Сохранялись только виды, не боявшиеся огня и копий, но потом часть этих видов вымерла из-за крыс, свиней, коз или других животных, которых мы привели с собой.

Каждое такое изменение было незначительным, но все вместе они изменили мир. Прибывая на новое место, мы вносили небольшие изменения, которые делали наше проживание благоприятным и удобным; мы сохраняли биологические виды, казавшиеся нам полезными, и истребляли виды, которые казались вредными. Короче говоря, мы создавали для себя удобную среду обитания и воспроизводили ее всюду, куда забрасывала нас судьба. Это продолжалось и принимало грандиозные масштабы по мере того, как росла численность населения и развивалась наша способность изобретать все новые и новые орудия. Мощные ружья позволили нам убивать разных животных гораздо быстрее. ДДТ позволил нам убивать вредителей с самолета. Антибиотики позволили нам убивать бактерий. Необходимость этих убийств возрастала по мере изменения ландшафта. Без них в наших густонаселенных городах начали бы свирепствовать различные болезни. Вредители обильно расплодились бы на наших монокультурных полях. Без этих убийств рухнуло бы все, что мы создали с таким трудом, и нам пришлось бы вернуться в прежнее состояние. Поэтому нам не оставалось ничего другого, как убивать и распылять яды.

Сорок лет назад ученые, открывшие знаменитую Люси, описывали ее образ жизни как первобытный. Теперь, когда мы все глубже и глубже погружаемся в изучение нашей современной жизни, жизнь Люси (и в той же мере жизнь Арди) все больше кажется просто «идиллической» – вероятно, с точки зрения наших «успехов». Четыре миллиона лет назад жизнь близ села Арамис в современной Эфиопии была, конечно, далека от идиллии. Но тем не менее элементы простой и полной опасностей жизни Арди были если и не хороши, то по крайней мере составляли неразрывное целое. Каждый элемент был частью осмысленной экологической мозаики. Арди жила, как жили все остальные животные, – с паразитами и хищниками, оказывая крайне незначительное влияние на природу. Она искала на себе блох, а по ночам ей снились следы леопарда. Теперь же мы живем на огромных пространствах, которые своими руками освободили от хищников. Мы выращиваем немногие полезные для нас травы: пшеницу, кукурузу, рожь, – вырубив для этого леса. В местах своего обитания мы уничтожили вредителей и болезнетворных микробов. Мы живем так очень непродолжительное время, занимающее крошечный срез истории – не глубже отпечатка стопы в песке. На нас, впрочем, можно смотреть с двух разных точек зрения. С большого расстояния мы кажемся карликами на фоне величия природы. Но если приблизиться и взглянуть на нас более пристально, то откроется совершенно иная картина. Мы оказываем на природу влияние невиданных доселе масштабов. Мы разогрели Землю, хотя она и продолжает вращаться вокруг Солнца и собственной оси. Мы пытаемся изменить природу для того, чтобы сделать нашу участь лучше, но эти попытки привели к тому, что мы живем в мире, радикально отличающемся от мира, в котором живут остальные животные.

Теперь у нас практически нет шансов встретиться с хищником. Ни один тигр не заглянет к нам на кухню и не пройдется по лужайке перед нашим домом. У нас практически нет шансов столкнуться с паразитами. Нам приходится сильно напрягаться, чтобы разглядеть в окружающей нас жизни хоть что-то, отдаленно напоминающее живую природу, избежавшую уничтожения. У всех этих реалий есть свои последствия, и они гораздо серьезнее, чем мы можем себе представить. Можно назвать эти последствия побочным эффектом, но они стучат в наши двери. На пороге стоят призраки нашей экологической истории. Мы едва слышим этот тихий стук, но на плечах наших гостей груз весом в 3,5 миллиарда лет.

Часть II. Зачем нам иногда нужны глисты и надо ли нам снова заселять ими свой кишечник.

Глава 2. Когда и почему заболевает здоровый организм?

Некоторых вещей мы ожидаем более нетерпеливо, нежели прогресса, – неважно, говорим ли мы о времени, прошедшем с эпохи Арди или со вчерашнего дня. Один из самых простых показателей прогресса – это качество и продолжительность нашей жизни. Сравнительно недавно мы были покрыты густой растительностью и вряд ли могли рассчитывать прожить дольше сорока лет – краткий миг между рождением и гибелью в когтях какого-нибудь хищника. С начала прошлого, двадцатого, столетия продолжительность жизни в развитых странах неуклонно увеличивалась на протяжении восьмидесяти лет. По большей части (за исключением некоторых периодов, о которых будет рассказано позже) продолжительность жизни каждого следующего поколения превосходила продолжительность жизни поколения предыдущего. В 1850 году средняя продолжительность жизни в Соединенных Штатах составляла сорок лет, в 1900 году – сорок семь лет, в 1930 году – шестьдесят лет, и казалось, что так будет происходить вечно – каждое следующее поколение будет жить дольше предыдущего[9].Однако воображать себе такую радужную перспективу было возможно лишь до недавнего времени, когда ожидаемая продолжительность жизни в так называемых «цивилизованных» странах перестала увеличиваться, а в некоторых местах даже уменьшилась, одновременно – как считают многие – со снижением качества жизни[10]. В богатейших странах наше долголетнее, здоровое и счастливое будущее оказалось под вопросом. Наши дети рискуют чаще болеть и жить меньше, чем мы, их родители. Это, во всяком случае, понятно. Непонятно, почему это происходит. Это убийственная тайна, и почти все мы являемся ее жертвами.

Мы должны с каждым годом жить все лучше, дольше и становиться более здоровыми. Мы изобрели неисчислимое количество способов убийства видов, которые хотя бы однажды попытались жить за наш счет. Если какое-нибудь существо попытается проникнуть в ваш организм через естественные отверстия или кожу, в нашем арсенале найдется нужная таблетка, аэрозоль или мазь. Подцепили инфекцию? Мы убьем ее антибиотиками. Заразились глистами? Секунду, сейчас мы дадим вам таблетку. Практически со всеми знакомыми с давних времен болезнями мы теперь можем справиться – были бы деньги. Но пока мы совершенствовали умение избавляться от старых угроз, к нам подкрались «новые» хвори: болезнь Крона (воспалительная болезнь кишечника), ревматоидный артрит, системная красная волчанка, сахарный диабет, рассеянный склероз, шизофрения и аутизм – эти и многие другие болезни становятся все более распространенными, превращаясь в чуму нашего столетия. Эти заболевания, вопреки нашему пониманию прогресса, чаще встречаются именно в тех государствах, где мы расходуем больше всего средств на медицину и общественное здравоохранение. Неважно, являемся ли мы жителями Америки, Бельгии, Японии или Чили, – в нашем «современном мире» все мы начинаем болеть по-новому.

Можно измыслить множество причин, по которым люди в развитых странах страдают от болезней, неведомых жителям развивающихся стран. Практически все, что составляет разницу между развитыми и развивающимися странами, – это возбудители инфекции. Разница может заключаться в уровне загрязнения окружающей среды, в применении пестицидов и в качестве воды. Причиной могут быть различия в питании и социальном взаимодействии. В период между 1900 и 1950 годами появились и широко распространились разнообразные новые болезни, преимущественно являющиеся аутоиммунными или аллергическими. Именно в этот период разительно изменилась и наша жизнь. Мы начали больше путешествовать. Мы перестали вытирать пыль, так как появились пылесосы. Мы стали пользоваться кухонными комбайнами и жить в пригородах. Во всеобщее пользование вошла фторированная зубная паста, а затем появились ходули «поуго», ножницы для выстригания волос из носа, двойной кофе латте, электронные собаки, крышки с защитой от открывания детьми и, конечно, видео «Стальные задницы». Все это может усугублять проблему, и более того – проблем может быть множество, и у каждой есть своя причина.

Вероятно, имеет смысл начать с наиболее специфической загадки. Одна из самых неприятных новых болезней – это, без сомнения, болезнь Крона. Вполне возможно, среди ваших знакомых есть люди, страдающие ею. Это заболевание характеризуется набором симптомов, связанных с тем, что иммунная система человека атакует его собственный кишечник. Начинается изнурительная борьба за сферу влияния, в которой иммунная система всегда выигрывает. Бунт иммунной системы проявляется болью в животе, кожной сыпью, воспалением суставов, а в отдельных случаях, как это ни странно, воспалением глаз. При самых тяжелых формах болезни Крона больного ожидают годы мучительной рвоты, исхудания, мышечных судорог и, в конце концов, кишечная непроходимость. Больным приходиться бросать работу, сидеть дома и силой заставлять себя есть. Существующее на сегодняшний день лечение помогает далеко не всегда. В самых тяжелых случаях хирурги выполняют резекцию пораженных участков кишки, что, хоть и приносит временное облегчение, в долгосрочной перспективе лишь вредит больному. Это отвратительная болезнь, неизбежно приводящая к инвалидности и – за исключением редчайших случаев – никогда не проходящая. К тому же совершенно неожиданно болезнь эта стала чрезвычайно распространенной.

В тридцатые годы болезнь Крона встречалась настолько редко, что ее часто не диагностировали. Потом, в период с 1950-го до середины восьмидесятых, заболеваемость начала быстро расти. В округе Олмстед (штат Миннесота) количество пациентов с болезнью Крона в 1980 году было в десять раз больше, чем в 1930 году. Заболеваемость значительно возросла также и в английском Ноттингеме, и в столице Дании Копенгагене. Увеличилась заболеваемость и в других местах, во всяком случае – в западных странах, где существует надежная медицинская статистика. На сегодняшний день в Северной Америке болезнью Крона страдают около 600 тысяч человек, то есть, с учетом незафиксированных случаев, приблизительно один больной на пятьсот человек населения. Приблизительно такая же заболеваемость характерна для Европы, Австралии и большинства развитых стран Азии. По количеству заболевших можно считать, что в мире имеет место пандемия болезни Крона. Так или иначе, эта эпидемия захлестнула развитые страны всего мира.

Помимо последствий – страданий больных людей – о болезни Крона были до недавнего времени доподлинно известны только две вещи. В ее патогенезе играет роль наследственность (хотя подтверждения этого факта были слабы и не очень убедительны), а также болезнь Крона больше распространена среди курильщиков. Однако ни один из этих факторов не является причиной болезни Крона. Кенийка, живущая в Кении, может курить все, что ей вздумается, и даже если болезнью Крона заболеет ее брат, живущий в США, то это нисколько не повысит ее шансы заиметь тот же недуг. Ген предрасположенности к болезни Крона, CARD15, сам по себе болезнь не вызывает, как и курение, которое лишь усугубляет тяжесть клинических проявлений. Каким-то образом предпосылкой к болезни Крона является высокий уровень экономического развития, то, что мы считаем признаками современности, – изобилие, урбанизация, богатство. Много лет жители Индии и Китая не знали, что такое болезнь Крона, но с тех пор, как эти страны – или, во всяком случае, некоторые их жители – добились успеха, болезнь эта появилась и у них.

Может показаться странным, что медики до сих пор плохо понимают причины и природу такой распространенной болезни. Однако неизвестны и причины большинства заболеваний, поражающих человека. Более четырехсот самых распространенных болезней имеют свои названия, но количество безымянных заболеваний также исчисляется сотнями. Возможно, причины и природа некоторой части имеющих названия болезней – среди них полиомиелит, оспа и малярия – нам относительно хорошо понятны, но мы не знаем ни причин, ни природы сотен других заболеваний. Мы знаем, как лечить симптомы, мы умеем убивать болезнетворных бактерий (если они обнаруживаются), но в большинстве случаев мы плохо понимаем, что происходит в организме при этих и многих других болезнях. Это – великая тайна нашего тела. У всех этих непознанных болезней есть одна общая, объединяющая их черта – немногочисленные ученые, фанатично занимающиеся поиском их причин. Эти люди просыпаются по утрам с уверенностью в том, что наконец открыли таинственную причину и знают, что происходит в организме при той или иной болезни. У болезни Крона тоже есть свой фанатик – Жан-Пьер Гюго.

Гюго, ученый из парижского госпиталя имени Робера Дебре, считает, что болезнь Крона вызывают бактерии, живущие в холодильниках. Многие данные подтверждают эту теорию, и нет фактов, которые бы ей противоречили. Правда, все, чем пока располагает Гюго, – это данные о том, что в организмах пациентов с болезнью Крона непременно обнаруживаются такие бактерии. Это необходимая, но, увы, недостаточная часть доказательства[11].Недавно проведенные исследования показали, что наличие в доме холодильника действительно связано с возможностью заболеть болезнью Крона. Правда, те же исследования показали, что вероятность заболевания повышается также у владельцев автомобилей, телевизоров и посудомоечных машин. Другие исследования выявили, что распространенность болезни Крона ниже в тех местах, где высока заболеваемость туберкулезом. Кроме того, болезнь Крона больше распространена в тех широтах, где климат холоднее, а дни – короче. Однако наличие корреляции между двумя событиями еще не означает, что одно из них вызывает другое. Нужно наглядно продемонстрировать причинно-следственную связь, доказав, что из А следует Б. У Гюго есть «А» и «Б», но нет «из этого следует». Таким образом, из факта, что в холодильниках жертв болезни Крона обитают бактерии, не следует, что именно они являются злодеями; эти бактерии вполне могут оказаться сторонними наблюдателями. Но если дело не в холодильниках, то в чем?

Некоторые биологи считают, что причина в загрязнении окружающей среды, другие обвиняют во всем зубную пасту и избыточное потребление серы. Может быть, причина в прививках от кори? Кроме того, есть специалисты, считающие, что болезнь Крона – заболевание психосоматическое. Может быть, у жителей развитых стран настолько праздный мозг, что они предрасположены к ипохондрии?[12] Картина избирательного распространения болезни Крона напоминает картину распространения сахарного диабета второго типа или шизофрении, что позволяет выдвигать самые сумасшедшие идеи.

В гипотезу Гюго можно верить или не верить, но он прав в одном. Современная цивилизация оказалась милостива к одним видам и беспощадна к другим. Гюго обратил внимание на виды, которым современность благоприятствует. Но разве не существует вероятности того, что болезнь Крона и другие болезни наших дней имеют отношение к видам, которые современный мир игнорирует? Именно над этим вопросом задумался Джоэл Вейнсток, доктор медицины, прежде работавший в университете штата Айова, а ныне – в университете Тафта. Это было в 1995 году. Вейнсток летел домой, в Айову, после встречи в нью-йоркской штаб-квартире Фонда болезни Крона и колитов[13].В то время он только что закончил редактировать книгу о паразитарных поражениях печени и писал обзорную статью о воспалительных заболеваниях кишечника – целой группе заболеваний, в которую входит болезнь Крона и другие болезни, возникающие в результате аутоиммунных поражений кишечника. Сопоставив оба эти источника, Вейнсток увидел не только способы, какими паразиты могут причинять вред своим хозяевам, но также и способы, какими паразиты могут хозяину помочь, если обеспечить условия для их выживания. В свете своего открытия Вейнсток понял, что есть одна вещь – помимо холодильников, телевизоров и свободного времени, – которая объединяет семью, живущую в Мумбаи, с семьей, живущей на Манхэттене. И у тех, и у других нет опыта взаимодействия с видами, от которых мы избавились по дороге к современной цивилизации, – в частности, с паразитами, то есть с кишечными глистами. Инфекционная теория возникновения болезней гласит, что болезнь начинается тогда, когда в наш организм внедряется какой-то новый биологический вид. Вейнсток предположил противоположное. Может быть, некоторые болезни начинаются с того, что какие-то биологические виды покидают наш организм?

Не надо быть особенно влиятельным и богатым для того, чтобы избежать заражения гельминтами. Единственное, что для этого нужно, – ходить в обуви и пользоваться домашним туалетом. В тридцатые и сороковые годы у половины американских детей были глисты – либо крупные, как аскариды или ленточные черви, либо более мелкие твари – такие как власоглав (Trichuris trichiura). Теперь же глистные инвазии в США, да и во многих других странах, практически не встречаются. Вейнстоку показалось, что места, где наиболее широко распространена болезнь Крона, совпадают с местами, где кишечные глисты стали редкостью. Что, если причина возникновения болезни Крона каким-то образом связана с отсутствием глистов? В тот момент теория Вейнстока мало чем отличалась от всех остальных теорий на эту тему, так как была чисто соотносительной, хоть и несколько экстравагантной. Вполне возможно, что там, где распространена болезнь Крона, действительно мало глистов, но в тех же местах много холодильников и телевизоров. Но Вейнсток, паря над землей на высоте нескольких тысяч футов, в тот момент был уверен в своей правоте.

Безумные теории очень полезны для науки, особенно в ее новых, неисследованных областях, где возможно практически все. Поначалу кажется, что решить возникшую проблему может любой, – и все пытаются это сделать. Эта стадия может продолжаться десятки лет, а иногда и дольше. Расцветают сумасшедшие гипотезы, а потом, после того как отсеивается шелуха, остается сверкающее зерно истины. Но даже если допустить, что безумные идеи полезны, то некоторые из них все-таки преступают границы дозволенного в благонравной науке. Какой бы странной ни казалась теория холодильников, она тем не менее основана на понятиях традиционной медицины: какой-то новый вид бактерий инфицирует нас и вызывает болезнь. Гюго считал, что морозоустойчивые бактерии являются причиной болезни Крона. Другие ученые считали, что виновниками могут быть еще два десятка видов микроорганизмов.

Вейнсток мыслил совершенно иначе. Его идея заключалась в том, что при переселении в города на пути к современной цивилизации мы скорее что-то потеряли, нежели приобрели. Вейнсток решил, что причина заболевания кроется в отсутствии паразитов, а не в наличии какого-то нового враждебного микроорганизма. Ученый предположил, что наши организмы так сильно скучают по глистам, что от тоски принялись пожирать собственные кишки. Сидя в кресле самолета, Вейнсток предавался размышлениям, и постепенно картина заболевания стала проясняться. Рабочие заболевают болезнью Крона реже, чем белые воротнички, протирающие штаны в конторах. Так как рабочим чаще приходится копаться в грязи, то шансы заразиться глистами у них намного выше! Эти и другие наблюдения вдруг обрели совершенно новый смысл. Самолет только что поднялся с восточного побережья, а Вейнстоку казалось, что он пролетел уже тысячи миль. Все вокруг жаловались на тесноту кресел, неприятный запах в салоне и грубость стюардесс. Но Вейнсток не замечал ничего, радуясь своей догадке.

Вейнсток был не первым, кто высказал идею о том, что представители одного биологического вида (например, люди) могут «скучать» по представителям другого вида – пусть даже по глистам, которые, казалось бы, наносят только вред. Имел место прецедент с участием вилорогой антилопы. История этого животного очень важна для понимания сути болезни Крона – возможно, в ней кроется и ответ на вопрос о происхождении этой и многих других болезней современной цивилизации.

Вилорогая антилопа (Antilocapra americana) – это небольшое животное размером с козу. Несмотря на то, что его называют антилопой, оно не совсем антилопа и не совсем олень. Это уникальное существо. Ветвь вилорогих антилоп отделилась от других ветвей древа жизни раньше, чем человек отделился от других приматов. В прежние времена существовало несколько видов вилорогих антилоп, но теперь на Земле существует лишь один вид этого грациозного гибкого животного. Вдоль спины вилорогой антилопы проходит темная полоса, бока и брюхо белые, а нос черный; голова животного украшена раздвоенными рогами. В отличие от европейских и американских лосей и даже от обычных антилоп, вилорогая антилопа энергична, поджара и мускулиста. Она может бежать со скоростью до сотни километров в час. Один ученый, наблюдавший за вилорогими антилопами в степях Колорадо, видел, как несколько особей, пробежав две мили, резко прибавили скорость и оторвались от преследования несмотря на то, что ученый гнался за ними на маленьком самолете со скоростью 72 километра в час[14].Даже после длительного и быстрого марш-броска эти животные способны увеличить скорость и бежать – не быстрее пули, но быстрее преследующего их самолета!

Когда-то на просторах от Канады до Мексики обитали десятки миллионов вилорогих антилоп. Потом началось покорение Дикого Запада, и в страну антилоп явились алчные первопроходцы с ружьями. Вилорогих антилоп убивали, как бизонов, – для пропитания и развлечения – до тех пор, пока их не осталось несколько миллионов, потом несколько сотен тысяч, а затем и просто тысяч. Редкие особи с телятами испуганно прятались в высокой траве. Позже, с организацией заповедников, численность вилорогих антилоп стала постепенно расти, и их стадо начало восстанавливаться. Сегодня поголовье этих животных составляет от десяти до двенадцати миллионов особей, обитающих на сохранившихся участках прерии. Склонив головы, они пасутся в траве и при малейшем шорохе стремительно убегают.

Считать вилорогих антилоп так же трудно, как ворон или облака на небе. Они то повсюду, то нигде. В большинстве мест своего обитания эти животные остаются неизученными, безымянными и абсолютно дикими. Но есть пастбища в Национальном бизоньем парке Монтаны, где вилорогие антилопы изучены хорошо. Трава в тех местах вытягивается им до середины боков, после чего останавливается в росте. При сильном ветре растительность клонится к земле, открывая этих грациозных животных, тревожно поводящих по сторонам своими большими карими глазами. Национальный бизоний парк – место достаточно дикое для того, чтобы животные могли пастись, спариваться, рождать потомство и умирать, не будучи никем замеченными. Но это замкнутый, ограниченный мир, и нужны были люди, которые смогли бы наблюдать нескольких животных на протяжении их полного жизненного цикла и вывести из этих наблюдений какие-то обобщенные истины. Так получилось, что такими людьми в 1981 году стали зоолог Джон Байерс и его жена Карен. Джон и Карен переехали из Чикаго в Москву (штат Айдахо), где Джон стал профессором местного университета. Когда наступало лето, они уезжали на своем вездеходе из Москвы в Бизоний парк. На этой машине они и въехали в новую, неизведанную область своей жизни[15].

Когда Джон и Карен углубились в прерию, она раскинулась перед их взором во всем своем великолепии. Казалось бы, самая обычная степь – открытая и выжженная солнцем, как африканская саванна. Но поездка постепенно обретала глубокий смысл. Джон и Карен чувствовали, что возвращаются домой, где каждое явление наполнено глубоким смыслом. Они ехали по серо-зеленой овсянице, шалфею и ползучему пырею, оставив далеко позади леса и свою привычную жизнь. Это было абсолютно открытое, но очень сложное по структуре пространство. Джон позже назвал это место «полом неба»[16]. Прерия крепко держала их все лето, а быть может, взяла в плен и на всю жизнь.

Переехав в прерию, Байерсы сразу же обнаружили вилорогих антилоп. Они наблюдали за стремительным бегом животных до тех пор, пока они не исчезли за горизонтом. Но главной задачей Байерсов было поймать несколько антилоп. Каждое отловленное животное нужно было пометить, а потом наблюдать за ним – в одиночку или в паре – в течение нескольких лет, а если удастся, то и дольше. Но поймать вилорогую антилопу – дело нелегкое. Взрослые особи очень быстро бегают, а детенышей трудно найти. Но Джон и Карен не унывали. В конце концов им удалось обнаружить самку с двумя детенышами. Мать убежала, а детеныши, оцепенев, замерли на месте. Джон наклонился и поднял их своими большими руками. Малышей предстояло измерить, взвесить и пометить. Оленята были крошечными, как птички, – казалось, что место им в воздухе, а не на земле. Джон и Карен надеялись, что им удастся поймать других антилоп, если они будут следить за этими двумя детенышами. Сердечки малышей отчаянно колотились, когда Джон и Карен отпустили их на волю.

Джон и Карен поселились в прерии, чтобы наблюдать за перемещениями вилорогих антилоп, за особенностями их питания, спаривания и за многими другими вещами. Как и все ученые, они надеялись извлечь из своих конкретных наблюдений знание о каких-то более общих истинах. Антилопы срывались с места в карьер и убегали, а Джон и Карен видели в них всякое живое существо, умеющее бегать. Джон и Карен исследовали организмы всех антилоп, которых им удавалось поймать, и на этих образцах они изучали организмы всех прочих травоядных.

Тем не менее, хотя Джон и Карен рассчитывали найти универсальный ответ, изучая вилорогих антилоп, они постоянно открывали все новые и новые данные, указывающие на исключительность этих животных и их отличие от всех остальных млекопитающих. Одно из таких отличий стало поистине головной болью для всех ученых, пытавшихся изучать вилорогих антилоп, – это быстрота их бега. Первым это отметил Одюбон, но это также видел и всякий, кто наблюдал вилорогих антилоп в течение хотя бы нескольких минут. На средних дистанциях вилорогие антилопы бегают быстрее гепардов. Они вдвое проворнее волков и могут обогнать едущий со средней скоростью джип. Порой они обгоняют и джипы, несущиеся по пересеченной местности. Вполне возможно, что этому животному принадлежит мировой рекорд в беге на средние дистанции. Их скорость обусловлена не каким-то биохимическим волшебством, а относительной длиной ног, крошечными размерами бесформенных копытец, большой мышечной массой и впечатляющим объемом легких. Ради скорости вилорогая антилопа пожертвовала размерами тела и количеством детенышей в одном помете. Такая скорость даже превышает необходимую: создается впечатление, что способность к быстрому бегу развилась у животных только потому, что это почему-то оказалось возможным. Скорости бега вилорогих антилоп было посвящено множество научных работ[17]. Авторы всех работ приходили к выводу, что такая скорость аномальна, интересна и немного странна. При этом вилорогие антилопы редко бегают в одиночестве. Они бегут или отрываются от преследования стаями, как рыбы или птицы, двигаясь при этом на удивление синхронно, едва ли не в ногу и с головокружительной скоростью. Помимо того, как они это делают, возникает еще один немаловажный вопрос: зачем?

Согласно теории Дарвина, эволюция не терпит излишеств. Естественный отбор скрупулезно отсекает все лишнее. Биологические материалы не расходуются зря, и ни одно животное не становится больше, сильнее и быстрее, чем это требуется для того, чтобы превзойти конкурентов. Если бы все животные на Земле были черепахами, то никому из них не надо было бы становиться зайцем, достаточно было бы стать самой быстрой черепахой. Но вилорогие антилопы, сбившись в стада, побивают все мыслимые рекорды скорости. Байерсы и другие исследователи, местные жители и охотники наблюдали вилорогих антилоп в течение многих тысяч часов – и все в один голос заявляют, что исключительно редки такие случаи, когда хищнику удалось бы догнать это животное. Это так – несмотря на то, что на многих особях надеты ошейники с радиомаяками и их перемещения хорошо отслеживаются, и несмотря на то, что легко выявляются случаи нападения хищников на детенышей[18]. Особенно часто детенышей съедают орлы, койоты и другие хищники. Но детеныши не убегают от опасности. Они цепенеют. Бегством спасаются взрослые особи, и если они убегают, то догнать их не может ни бурый медведь, ни серый волк, ни даже койот. Когда Байерсы впервые увидели бег вилорогой антилопы, он показался им вызовом естественному отбору, нарочитым исключением, примечательным во всех отношениях.

Джон Байерс напряженно думал об аномально высокой скорости бега антилоп, когда ему начали мерещиться фантомы. Ему чудились животные, охотящиеся на вилорогих антилоп, несущиеся за ними. Хищники догоняли антилоп, хватали их за ноги, валили на землю среди диких злаков. Байерс понимал, что это ему чудится, но он видел свидетельства этого, как люди замечают дуновение ветра по качающимся ветвям деревьев. В прерии, где самым большим хищником был медведь, Байерсу мерещились следы гепардов и львов. Стоило ему прищуриться, глядя на антилоп, как он начинал явственно различать крадущихся по их следу хищников. Присутствие этих хищников чувствовалось в каждом движении вилорогих антилоп. Байерс понял, что эти призраки и есть ответ на мучивший его вопрос о скорости бега антилоп, как, впрочем, и на некоторые другие вопросы.

Около десяти тысяч лет назад, когда в Азии приступили к одомашниванию коров, вилорогие антилопы жили в прерии бок о бок с такими хищниками, как серый волк, черный медведь, гризли и койот. Впрочем, в те времена там водились и другие, более крупные хищники. Когда в Америках появились первые люди, они застали вилорогую антилопу в компании множества других травоядных. Но хищников все же было больше. Американские равнины были более диким и суровым местом, нежели африканские саванны. Хищники, с которыми столкнулись первые переселенцы, пришедшие в Америку четырнадцать с лишним тысяч лет тому назад, были крупнее, злее и быстрее, чем нынешние хищники. Здесь водились дикие собаки борофаги и протоционы, ужасные волки, гигантские гепарды, огромные пещерные львы, несколько видов саблезубых тигров, короткомордые медведи и другие зубастые чудовища, многие из которых умели очень быстро бегать. Пещерный лев достигал в длину двенадцати футов. Саблезубый тигр весил до тысячи фунтов, а гигантский короткомордый медведь – до двух с половиной тысяч. Но главным действующим лицом в драме вилорогих антилоп был американский гепард (Miracinonyx trumani) – большая, длинная, быстроногая кошка, созданная для погони[19]. Аналогия с современными африканскими гепардами подсказывает, что американский гепард должен был охотиться на вилорогих антилоп с такой же страстью, как его родич – африканский гепард – охотится на антилоп. В таком контексте Байерс представил себе, что быстрота бега и стадное поведение вилорогих антилоп развились в ответ на угрозу со стороны давно вымершего хищника. Когда-то вилорогим антилопам было от кого убегать. Американские гепарды становились все проворнее, чтобы догонять антилоп, а антилопы, чтобы спастись от них, в свою очередь, тоже стали бегать еще быстрее. Потом в Америку пришли люди и мало-помалу уничтожили шестьдесят процентов всех видов млекопитающих, включая гепардов, а также львов, мамонтов, мастодонтов и даже верблюдов. Вымирание этих крупных животных, и в первую очередь гепардов, сделало способность вилорогих антилоп к чрезвычайно быстрому бегу ненужным анахронизмом.

Придя к этому внезапному озарению (которое оказалось верным, так как было подкреплено другими данными и последующим анализом), Байерс начал понимать общий смысл поведения вилорогих антилоп. Вся их биология, в особенности биология самок, была нацелена на успешное бегство от хищников, которых уже не существует. Самки спариваются с наиболее быстрыми самцами, чтобы и потомство могло выдержать марафон, главный приз в котором – жизнь. Даже двурогая матка и сильно сжатый в продольном направлении позвоночник развились для того, чтобы обеспечить способность к стремительному бегу. Таким образом, вилорогие антилопы – это не исключение, а мощное подтверждение правил естественного отбора. Другими словами, они и являются правилом. Более того, есть мнение, что способность к быстрому бегу дорого обошлась вилорогим антилопам. Если это так, то по мере увеличения поголовья и сужения ареала обитания скорость передвижения вилорогих антилоп может замедлиться. Быстро бегающие особи начнут раньше умирать, истощенные бегством от призраков, но неспособные сбавить темп. С течением времени бег этих животных будет становиться все более медленным, а сами они, перестав быть самыми проворными животными на Земле, утратят свою необычность и исключительность[20].

Байерс получил именно тот результат, о котором мечтает любой ученый, – он вывел общее правило на основании изучения частной проблемы. Чем больше беседовал Байерс с другими учеными, тем больше он понимал, что случай с вилорогими антилопами отнюдь не единственный в своем роде. Его наблюдения выявили типичный пример последствий, возникающих после того, как какой-либо вид лишается другого вида, с которым он был тесно экологически связан на протяжении многих тысячелетий. За много лет до наблюдений Байерса в Коста-Рике исследователь тропиков и специалист по охране окружающей среды Дэн Янсен высказал идею о том, что крупные плоды, которые теперь годами висят в листве нетронутыми, возникли в процессе приспособления к распространению их семян представителями ныне вымершей мегафауны, которая исчезла вместе с угрожавшими вилорогим антилопам хищниками. Эта идея пришла Янсену в голову в 1979 году, когда он обнаружил стручки дерева Cassia grandis длиной в три фута. Тридцать лет спустя Янсен остался при своем мнении, а стручки остались висеть на ветвях нетронутыми. Перефразируя известного палеонтолога Пола С. Мартина, можно сказать, что мы живем в эпоху призраков, их доисторическое присутствие является нам в виде огромных сладких плодов[21].Многие плоды, полюбившиеся человеку, были в виде семян разнесены по миру в кишках огромных млекопитающих – в этот список входит папайя, а также авокадо, гуава, черимойя, индейские апельсины и отвратительно пахнущий, но невероятно вкусный дуриан[22]. В иных местах биологи обнаружили цветы с длинными глубокими венчиками, для которых в природе отсутствуют подходящие опылители. Специалисты считают, что такое строение является попыткой приспособления к длинному языку давно вымершего опылителя. С течением времени обнаруживались новые факты такого рода, новые данные, говорящие о последствиях потери давнего партнера.

Но пример с вилорогой антилопой совсем другого рода. Гигантские плоды когда-то получили эволюционное преимущество от того, что их семена переносили и распространяли гигантские животные, например ленивцы, превосходившие размерами современных слонов. Вилорогие антилопы получали от вероятности быть съеденными гепардом не больше выгоды, чем мы – от вероятности быть задушенными медведем. Тем не менее в отсутствие гепардов стремительные броски и быстрый бег вилорогих антилоп теряют свой биологический смысл. Раньше вилорогие антилопы страдали от американских гепардов, но теперь можно сказать, что антилопы парадоксальным образом страдают уже от их отсутствия. Теперь они бегают без причины. Они тратят энергию понапрасну, так как с таким же успехом могли бы просто оставаться на месте. Но они бегут от призраков.

Впрочем, как и все мы.

Глава 3. Принцип вилорогой антилопы, или От каких призраков бежит наш кишечник.

Байерсы пришли к вилорогим антилопам для того, чтобы понять, как они живут, но в результате обнаружили некую более общую закономерность. Давайте назовем ее принципом вилорогой антилопы. Этот принцип состоит из двух элементов: во-первых, все виды обладают физическими признаками и генами, определяющими способы взаимодействия с другими видами. Во-вторых, когда эти другие виды исчезают, подобные признаки становятся анахронизмом, который иногда даже причиняет вред. Растения вырабатывали токсические вещества, чтобы защитить свои листья; выделяли нектар, привлекавший насекомых, которые разносили пыльцу, и образовывали плоды, чтобы привлечь животных, способных распространить семена. В свою очередь, у животных развивались длинные языки для более успешного извлечения нектара или обострялось обоняние, облегчавшее поиск плодов. У хищников отрастали длинные зубы, что позволяло наверняка убивать жертву. У кишечных паразитов образовывались отростки, повторявшие формы внутренней поверхности кишечника, чтобы лучше в нем укрепиться. Возьмите любой живой организм, обитающий на Земле, и вы увидите, что его строение в такой же степени приспособлено к взаимодействию с другими видами, как и к выполнению иных функций, определяющих жизнедеятельность, – к дыханию, употреблению пищи и спариванию. Взаимодействия между разными видами (экологи называют его межвидовым взаимодействием) и создают эволюционный клубок, о котором говорил Дарвин. Байерсы поняли и оценили – для начала на примере вилорогой антилопы – последствия исчезновения видов, для взаимодействия с которыми в наших организмах возникли и развились определенные признаки, будь то хищники (например, гепарды), симбионты (как животные, некогда разносившие семена гигантских американских плодов) и даже паразиты и болезнетворные бактерии. Исчезновение других видов может сделать ключевые элементы нашего организма анахронизмом – таким, как огромные плоды, валяющиеся в ожидании гигантских ленивцев, которые уже никогда не придут, чтобы подобрать их.

Однако даже при том, что принцип вилорогой антилопы оказался близок специалистам по экологии и эволюционной биологии, никто из них, включая Байерсов, не подумал о возможности его приложения к нашим собственным организмам. Ученые-медики, со своей стороны, обычно редко задумываются об истории эволюции, но даже если и задумываются, то лишь об истории эволюции человека как такового, в отрыве от контекста. Они представляли, будто все прошлое человеческих существ заключалось в долгих блужданиях по густым лесам и собирании съедобных плодов (несмотря на то, что плод – это другой биологический вид, и надо было обладать острым зрением и отменным чутьем, чтобы его отыскать). До недавнего времени не было ни одного исследования, ставившего перед собой цель понять, что произошло после того, как мы уничтожили всех угрожавших нам хищников, или, что ближе к нашей теме, после того, как мы избавились от ленточных червей и нематод, изгнав их из нашего кишечника. Наконец ученые задались вопросом: какие части нашего тела, подобно мышцам и проворности вилорогих антилоп, до сих пор оберегают нас от призраков? Во всяком случае, над этим вопросом задумался Джоэл Вейнсток. Что происходит, когда люди избавляются от присутствия видов, в тесном взаимодействии с которыми развивался наш организм, – будь то гепарды, болезнетворные микробы, пчелы или гигантские черви-сосальщики?

Джоэл Вейнсток не имел ни малейшего понятия о вилорогих антилопах. Трудно вообразить себе ситуацию, в которой они смогли бы его заинтересовать. Подобно многим другим ученым медикам, с экологией или эволюцией он в последний раз сталкивался на первом курсе университета. Едва ли он смог бы даже вспомнить, кто был ближайшим предком человека. Не был Вейнсток и большим поклонником природы. Он хорошо разбирался во всем, что касается иммунной системы человека и того, как взаимодействуют с ней паразиты. Эта область может показаться очень узкой, но на самом деле она шире, чем область интересов многих биологов. Такая узость кругозора оказалась весьма полезной для Вейнстока, когда он в самолете возвращался домой из Нью-Йорка. Он наскоро просмотрел данные об увеличении количества случаев болезни Крона и других «современных» болезней и задался вопросом, почему же они стали встречаться столь часто. Задумавшись над этим вопросом, он вспомнил, что в те же годы, когда начала возрастать заболеваемость болезнью Крона, стала снижаться частота глистных инвазий. Эти наблюдения он, словно две точки, соединил линией. И эта линия стала для него откровением. Причина болезни Крона, вдруг осенило Вейнстока, в червях-паразитах, выражаясь научным языком – в гельминтах! Чем дольше Вейнсток вглядывался в линию, соединявшую точки, тем яснее ему становилось, что он знает ответ. Этот ответ был ближе к вилорогим антилопам и вымершим гепардам, чем к традиционной медицинской науке.

Какая это большая радость – чувствовать, что ты знаешь ответ! Сердце начинает сильнее биться в груди от упоения. В таких случаях хочется побегать по лаборатории с победным дикарским кличем. Естественно, наступает момент, когда вам приходится поделиться своим открытием с окружающими, и вот здесь – я могу сказать это, основываясь на своем личном опыте, – ваше прозрение становится жертвой неумолимой реальности. Какой-нибудь подающий надежды студент может обронить: «Я не понимаю, каким образом это может работать». Вы вдруг осознаете, что это действительно так, и у вас сразу портится настроение. Но иногда прозрение оказывается верным. Или, во всяком случае, кажется верным дольше, чем один счастливый день.

Время оказалось на стороне Джоэла Вейнстока. Он явственно представил себе, что болезни нашего кишечника вызываются работой нашей же иммунной системы, а проблема иммунной системы заключается в том, что она лишилась паразитов, ради борьбы с которыми она возникла и развилась. Болезнь Крона и другие воспалительные заболевания кишечника – это следствие того, что наш организм продолжает бег для того, чтобы спастись от давно не существующих паразитов. Когда вилорогая антилопа несется, как ветер, чтобы оторваться от давно вымершего хищника, она понапрасну тратит драгоценную энергию. Когда наш организм стремительно убегает от несуществующих глистов, он спотыкается или, как минимум, бежит неправильно. У Вейнстока было интуитивное предположение, но не было доказательств. Конечно, это факт, что жители развитых стран имеют больше шансов заболеть болезнью Крона и меньше шансов заполучить глистов. В развивающихся странах почти миллиард человек страдает гельминтозами, вызванными всего двумя видами глистов из рода анкилостом – Necator americanus и Ancylostoma duodenale, и это не говоря уже о ленточных червях, власоглавах и других, более редких паразитах. Предки всех этих видов были когда-то морскими червями. На сушу они смогли выйти, только колонизировав кишечник наземных животных. Там эти черви нашли крошечное море – пусть и не столь живописное.

Это предположение показалось медицинскому научному сообществу форменным безумием, проклятием давно выстраданной идеи о том, что избавление от глистов – это залог укрепления нашего здоровья. Антибиотики, антисептики и прочие «анти-» вкупе с глистогонными препаратами были созданы на прочном фундаменте идеи уничтожения жизни в любой ее форме. Но в идее Вейнстока было что-то, что заставило людей прислушаться к его словам. Также следует отметить, что к моменту начала разговора об «организмах, тоскующих по ленточным червям», Вейнсток был уже признанным иммунологом. Авторитетные и признанные ученые реже, чем безвестные правдоискатели, страдают от последствий своих сумасшедших идей. Они могут безбоязненно помещать их в витрины «Макдональдса». Они даже могут выступать с ними по телевидению. Единственное, что может случиться, – это язвительное замечание типа: «Черт возьми, Джоэл, неужели ты не мог поставить хотя бы пару экспериментов, прежде чем бежать к Опре Уинфри?».

Эксперимент – это наилучшее подтверждение новой теории, но эксперименты на людях не всегда возможны даже в тех случаях, когда они морально оправданы. Трудно, например, представить себе эксперимент, призванный проверить влияние холодильников на распространенность болезни Крона или любой другой болезни. Возможно, холодильники и играют в этом какую-то роль, но трудно или почти невозможно получить решающее доказательство этого факта. Едва ли даже больные люди добровольно откажутся от холодильников. Но влияние, которое оказывает избавление от паразитов на распространенность болезни Крона, вполне поддается экспериментальной проверке. Это можно сделать таким же способом, как, допустим, проверить влияние исчезновения мегафауны Америки на жизнь вилорогих антилоп и прочих обитателей прерий. Для этого надо всего лишь восстановить эту мегафауну. Другими словами, надо просто заново поселить в кишках маленьких гепардов с крошечными удлиненными хвостиками и микроскопическими коготками.

Если потеря паразитов является причиной болезни Крона, то их возвращение может стать действенным лекарством. Вероятно, это чрезмерное упрощение сродни утверждению, что восстановление мегафауны Дикого Запада необходимо для того, чтобы быстрота вилорогих антилоп снова обрела смысл. Если эксперимент окажется неудачным, то это ничего не будет значить. Может быть, потеря паразитов влияет на состояние иммунной системы во время ее развития и становления, а может быть, все дело в отсутствии хронической инфекции. Возможно. Вероятно. Очень может быть. Но если вы просто подселите паразитов в кишечник человека с болезнью Крона и пациенту станет лучше, то это повысит вероятность справедливости вашей гипотезы. Если вы проделаете то же самое с большой группой больных и им тоже станет лучше, то это будет уже убедительным результатом.

Начав читать литературу о болезни Крона, я задал себе вопрос о моральной правомочности такого эксперимента. Одобрит ли его общество? Возможно, единственным прецедентом того, что собирался сделать Джоэл Вейнсток, была идея, выдвинутая в связи со знакомыми нам вилорогими антилопами. Горстка ученых, друзей биолога Байерса, предложила заново заселить дикими животными просторы западной части Северной Америки. Эти ученые предложили «изменить исходные установки биологических основ охраны окружающей среды». По их мнению, мы должны снова поселить вымерших хищников там, где они обитали раньше (например, медведи и волки занимают сейчас около одного процента того ареала, который они занимали всего двести лет назад). Но тогда надо завезти и слонов, чтобы заменить ими вымерших мамонтов и мастодонтов, и африканских гепардов, чтобы заменить вымерших американских гепардов, и африканских львов, чтобы заменить вымерших американских львов. Нам даже придется завезти двугорбых верблюдов для того, чтобы заменить ими многочисленные стада верблюдов разных видов, которые некогда бродили по североамериканским равнинам. Завезя эти виды на американский запад, мы сделаем его больше похожим на то, чем он когда-то был или, как говорят эти ученые, «чем он должен быть». При этом нам придется уничтожить крыс, вытоптать одуванчики и с корнем вырвать сорняки. Когда на просторах Северной Америки вновь появятся хищники, быстрый бег вилорогих антилоп снова приобретет биологический смысл.

Этот народ во главе с Джошем Донленом – лидером и рупором радикальных экологов, обосновавшихся в Корнельском университете, – агрессоры от зоологии млекопитающих и змееловы-фанатики. Они готовы восстановить мегафауну, сделать это здесь и сейчас, не боясь никаких последствий. Эти парни (а большинство из них и в самом деле молодые парни), если предоставить им выбор, предпочтут умереть от когтей тигра, а не от инфаркта. В одной из своих статей Донлен вопрошает: «Можете ли вы смириться с тем, что американская дикая природа совсем оскудела всего за сто прошедших лет?» Донлен не мог. Верните тигров, говорит он. Верните львов. Донлен и его единомышленники так хотели этого, что были готовы немедленно отправиться в пустыни за львами и тиграми. Собственно, они это и сделали. Под покровом ночи они поймали в одном из мексиканских заповедников несколько диких животных, перевезли их в грузовике через границу в Техас и выпустили на волю близ ранчо Теда Тернера. То, что эти дикие животные были стофунтовыми черепахами Больсона (Gopherus flavomarginatus), а не львами, а новый заповедник был всего лишь огороженным частным владением, пусть и огромным, в данном случае не играет никакой роли. Цель заключалась в восстановлении функциональной роли животных, как и в случае со львами. Для львов просто потребовался бы грузовик большего размера.

Когда Джош и его единомышленники предложили сделать американский запад по-настоящему диким, они начали получать исполненные ненависти и злобы письма; иногда, правда, эта злоба была замаскирована научно-парламентскими выражениями – в пассивно-агрессивных статьях, появившихся в ответ на публикации Донлена и его коллег. Сама идея была строгим табу[23]. Потом ученые начали получать гневные письма от фермеров, чьи предшественники и предки приложили массу усилий для того, чтобы избавиться от мегафауны. В принципе, этими фермерами двигало давнее чувство, отчетливо выраженное британским биологом Вильямом Хантером двести сорок лет назад, когда он написал: «Несмотря на то, что мы можем философски сожалеть об этом, чисто по-человечески мы, тем не менее, должны возблагодарить небеса за то, что эти виды вымерли много лет назад»[24]. Другими словами, тигры хороши в Бангладеш, но им нечего делать у меня во дворе. Однако есть ключевая разница между заселением дикими видами западных районов Соединенных Штатов – будь то черепахи или тигры – и заселением червями нашего кишечника. Получить разрешение на второй эксперимент легче, чем добиться позволения на выпуск диких животных на луга штата Айдахо.

Донлен и другие защитники идеи восстановления живой природы до сих пор ждут разрешения на то, чтобы выпустить на Великие равнины слонов и гепардов. Сторонники этих ученых, правда, уже добились некоторых реальных успехов, хоть и не с млекопитающими. Датский эколог Деннис Хансен завез на остров Маврикий исполинскую черепаху. Когда-то на этом острове обитали ныне вымершие гигантские сухопутные черепахи. Хансен обнаружил некоторые доказательства того, что черепаха может способствовать восстановлению популяции местных растений, так как разносит по острову их семена. Растения, вырастающие из семян, перенесенных черепахами, достигают больших размеров и их реже поедают, чем растения, семена которых падают на землю случайным образом. Будут ли выращиваемые в неволе черепахи выпущены на волю, пока неясно[25]. Тем временем Вейнсток и его коллеги начали проводить эксперименты с кишечной фауной мышей. Было обнаружено, что если заселить кишечник мышей некоторыми видами нематод, то тем самым можно предохранить животных от заболевания мышиной разновидностью воспалительной болезни кишечника. Чувствуя, что их паруса наполнились попутным ветром, воодушевленные успехом Вейнсток и его сотрудники обратились в комитет университета штата Айова за разрешением провести на людях следующий эксперимент – заселить человеческий кишечник свиными нематодами. К немалому удивлению ученых, такое разрешение было вскоре получено.

К 1999 году в университетской лаборатории удалось собрать довольно многочисленную группу пациентов с болезнью Крона. Эти больные были осмотрены и обследованы с целью установления их пригодности для участия в эксперименте. Некоторых пришлось отсеять по причине либо тяжелого состояния, либо беременности, либо, наоборот, по причине слишком легкой стадии заболевания. В конце концов для участия в исследовании были отобраны двадцать девять человек. Пациенты были предупреждены о риске, степень которого была неизвестна и самим исследователям. Все больные изъявили готовность рискнуть своим здоровьем ради подтверждения теории. Еще бы, если Вейнсток окажется прав, то у них появится шанс выздороветь. Если же он окажется неправ, то их заболевание или останется неизменным, или перейдет в более тяжелую стадию. Как бы то ни было, этим людям предстояло на некоторое время стать хозяевами глистов, на избавление от которых были потрачены миллионы и миллионы долларов. Теперь организмы этих людей должны были стать полигоном для испытаний, призванных поставить под сомнение прогресс.

Когда человек здоров, он не ощущает своего тела. Если же человек болен, то его физическая природа становится очевидной и даже, можно сказать, преувеличенно очевидной. Люди, страдающие болезнью Крона, ежедневно чувствуют, какими разнообразными способами может отказывать организм в целом и кишечник в частности. Если процесс пищеварения протекает нормально, мы преспокойно пережевываем пищу и, не задумываясь, проглатываем ее. Мы перетираем пищу нашими древними зубами – этот инструмент впервые появился у рыб. Полученный комок с помощью языка проталкивается в пищевод. Предварительно в полости рта пищевой комок покрывается и пропитывается слюной, в которой содержится фермент амилаза, способствующий первоначальному расщеплению ингредиентов пищи. Скользкий комок проваливается в желудок, растворяется в кислоте, а затем поступает в длинный тонкий кишечник, где всасывается все полезное, что только содержится в пище, а затем это топливо с кровью доставляется в непрерывно работающие топки клеток. Удивительно, но этот сложнейший механизм практически непрерывно и бесперебойно работает у подавляющего большинства из нас. Он работает больше, чем все другие окружающие нас машины и механизмы, включая мусоросжигающие устройства или автомобильные двигатели. Но у пациентов с болезнью Крона все происходит иначе. Эта болезнь – ежедневно и ежечасно, на протяжении всей жизни – напоминает о несовершенстве их тела, о грубом занятии кишечника и его слабости. Некоторым людям болезнь напоминает об этом настолько резко, что прием внутрь свиных глистов не представляется им таким уж странным в сравнении с переживаемым бедствием.

Больных Вейнстока готовили к лечению, одновременно с этим готовили и свиных нематод (точнее, власоглавов). Вейнстоку и его сотрудникам надо было удостовериться, что черви не станут переносчиками каких-либо заболеваний от прежних хозяев новым. Яйца глистов брали у обычных свиней, а потом давали их абсолютно здоровым животным. Для чистоты эксперимента было необходимо, чтобы эти черви размножились в кишечниках здоровых, не страдающих никакими инфекциями свиней[26]. Новые яйца глистов собирали, а затем делили на порции приблизительно по 2500 штук. Яйца нематод похожи на коричневые футбольные мячи с ручкой на каждом полюсе. Внутри каждого яйца находился свернувшийся червь – последняя надежда больных.

14 Марта 1999 года двадцать девять измученных болезнью и ожиданием пациентов выпили по стакану «Гаторейда» со взвесью яиц нематод. К раствору ученые добавили угольную пыль, чтобы сделать яйца глистов незаметными. За приемом наблюдали сотрудники, следившие за тем, чтобы ни один из пациентов не выплюнул эту не очень аппетитную массу. Но этого не произошло, ибо каждый больной принял решение попробовать новый вид лечения и надеялся на успех[27]. Участники эксперимента проглотили взвесь, вытерли губы и принялись ждать.

За каждым больным тщательно наблюдали. В миниатюре этот эксперимент был проведен за год до основного исследования. Тогда шестерым больным с тяжелой формой болезни Крона дали выпить такую же взвесь[28]. Тем не менее результаты этого более масштабного исследования были непредсказуемы. Ученые надеялись, что глисты недолго пробудут в кишечнике людей. Во всяком случае, так произошло с первыми шестью больными, но возможность длительного носительства исключить полностью было невозможно. В некоторых случаях глисты могли произвести неблагоприятные побочные эффекты. Больные это знали. Они имели возможность покопаться в библиотеках и обнаружить там галерею уродцев, называемых власоглавами или нематодами. Нематоды похожи на тонких гладких змей. Самка ежедневно производит десятки тысяч яиц, каждое из них «откладывается» – если воспользоваться распространенным научным эвфемизмом – хозяином в почву. Оказавшись в земле и не имея других занятий, яйца начинают ждать своего часа, когда их проглотит какой-нибудь следующий хозяин. Такая преемственность поколений у нематод продолжается десятки миллионов лет – от одного случая к другому. Для яиц глистов кишечник хозяина – то же самое, что инкубатор для куриных яиц. Вылупившись, юные черви прикрепляются к слизистой оболочке кишечника и продолжают развиваться дальше. Достигая зрелости, они спариваются друг с другом и начинают размножаться, но ученые рассчитывали, что в организме пациентов этого не произойдет. Вейнсток надеялся, что глисты не успеют достичь половой зрелости, но успеют сыграть свою роль в коррекции иммунного ответа.

Минуло две недели. Каждый больной изо всех сил старался понять, стало ему лучше или нет. Четверо пациентов выбыли из исследования. Прошло еще некоторое время. К концу седьмой недели некоторые больные начали чувствовать себя чуть лучше, а у некоторых улучшения были более значительными. На двенадцатой неделе участники эксперимента явились в лабораторию на контрольное исследование. Это была проверка эффективности заселения кишечника больных паразитами. Когда был получен результат, сотрудник лаборатории сообщил о нем Вейнстоку по телефону. Состояние двадцати двух из двадцати пяти больных, продолжавших участвовать в исследовании, объективно улучшилось. К двадцать четвертой неделе (последней неделе исследования) все пациенты, за исключением одного, чувствовали себя лучше, а в двадцати двух случаях наступила ремиссия. Люди начали выздоравливать от того, что в их кишках поселились паразиты.

Полученные Вейнстоком данные можно воспринимать по-разному. Первая реакция – восхищение. Вторая – размышления о том, как такой результат оказался возможным. Вейнсток заселил кишечник больных дикой фауной и вылечил их, хотя весь предыдущий клинический опыт говорил, что они практически безнадежны[29]. Следует добавить, что болезнь Крона у этих пациентов не отличалась легким течением. Вылечить их или хотя бы облегчить состояние другими способами было уже невозможно. Исследование, проведенное Вейнстоком, было лишь началом пути. Его успех воодушевил других. Прошло совсем немного времени, и другие ученые предположили, что многие (если не все) аутоиммунные и аллергические заболевания являются результатом отсутствия паразитов. Возможно, что с этим связано возникновение депрессии и некоторых форм рака. На основе этих предположений были проведены соответствующие эксперименты, один другого смелее. Они показали, что основополагающий тезис Вейнстока является как нельзя более верным. Лечение глистами вызывало улучшение у больных с воспалительными заболеваниями толстой кишки. Уровень глюкозы в крови мышей, страдающих сахарным диабетом, возвращался к норме[30].Происходило замедление прогрессирования болезней сердца, улучшалось даже состояние больных с рассеянным склерозом.

Искоренение гельминтозов в развитых странах издавна считалось одним из наивысших достижений общественного здравоохранения, символом покорения природы человеком. Однако в контексте работ Вейнстока и других ученых последствия этого «покорения» перестали быть столь очевидными. Для улучшения здоровья людям необходимо вернуть их глистов (разумеется, не всех, так как часть из них безусловно наносит вред), вернуть осторожно, как вернули некогда разделенной каналами реке Миссисипи возможность течь по старому ее руслу. Мы часто рассматриваем себя как нечто отдельное от природы, но здесь-то и кроется камень преткновения. Да, наша культура изменилась. Изменилось наше поведение, рацион и лекарства. Но наши тела остались такими же, какими они были шесть тысяч поколений назад, когда бег означал погоню за раненым животным или бегство от животного здорового, когда воду пили из пригоршней, а небо было усыпано звездами – сверкающими точками, необъяснимыми, как само бытие. Наши тела помнят, кто мы есть на самом деле. Они отвечают на стимулы так, как отвечали всегда, не ведая о произошедших изменениях; так же поступают вилорогие антилопы, спасаясь от несуществующих хищников или огромные плоды, не ведающие об исчезновении мегафауны.

Однако, как писал Рик Басс в предисловии к одной из книг Джона Байерса о вилорогих антилопах: «Практически ни одно открытие не связывает факты безупречно; скорее, это открытие освещает неизведанную территорию, открывает новые рисунки взаимосвязей; один ответ порождает сотни новых вопросов». Первый из этих сотен вопросов очень прост: почему? Знание о том, что нашим телам, вероятно, необходимы ленточные черви, власоглавы, нематоды и другие, не дает ответа на этот вопрос. Уберите из нашего организма червей – и мы заболеем. Верните их назад – и нам станет лучше. Мы можем делать так без конца и чувствовать себя все лучше и лучше. Однако прежде чем возвращать в организм то, что уже много лет считается чем-то вредным, нам все же надо выяснить, что происходит в нашем теле. Что бы там ни происходило, это происходит и сейчас, если, конечно, у вас нет глистов.

Со временем Вейнсток уверился в том, что иммунной системе для ее полноценного развития требуется присутствие глистов. Без глистов иммунная система становится похожей на растение, растущее в условиях отсутствия гравитации. Много миллионов лет назад постепенное преодоление последствий земного притяжения явилось залогом выхода растений из болот на твердую почву. Толстостенные клетки и прочные деревянные стволы возникли как средство борьбы с гравитацией – так же как системы транспорта сахаров, воды и газов. Практически вся разница между сухопутными деревьями и болотной растительностью является следствием великих трудностей, с которыми растения столкнулись из-за силы земного притяжения при переходе из болот на сушу. В отсутствие гравитации корни и побеги растений росли бы в хаотичном беспорядке – в разные стороны, как волосы Медузы. Точно так же наша иммунная система нуждается в паразитах, чтобы отличать, так сказать, верх от низа.

Вы можете, конечно, упрекнуть меня в излишней метафоричности. Но сами иммунологи, пытаясь объяснить связь между глистами и иммунной системой, чаще прибегают к метафорам и аналогиям, нежели к фактам. Когда Вейнстока и его коллег припирают к стене, они начинают говорить, что «без паразитов иммунная система теряет равновесие», «утрачивает гармонию», а в припадке полной откровенности говорят, что без паразитов она лишается «своей законной добычи». Один иммунолог однажды сказал, что у жителей развитых стран «другая» иммунная система. Это язык неопределенности. Никто до сих пор толком не знает, что происходит с нами, когда мы избавляемся от глистов и прочих паразитов. Если мы их изгоняем, то наши шансы заболеть возрастают. Если же мы возвращаем в свои организмы часть этой фауны, то в большинстве случаев нам почему-то становится лучше.

У Вейнстока была идея, позволявшая дать конкретный ответ на этот вопрос. У других тоже были свои идеи, но разница между мнениями ученых относительно того, что происходит в организме на самом деле, часто бывает такой большой, что разные точки зрения становится почти невозможно примирить. Но пока версия Вейнстока, впервые предложенная иммунологом Грэхемом Руком из Кембриджского университета, представляется самой разумной. Это не значит, что она верна, но в свете наших современных знаний она представляется как минимум возможной.

Предварительно я хотел бы сказать пару слов о том, как устроена иммунная система человека. Представим себе, что организм – это государство, располагающее двумя иммунологическими армиями. Одна из них сражается с особым противником – вирусами и бактериями, другая – с нематодами и другими крупными паразитами. Эти армии действуют сообща, но чем больше ресурсов в какой-то момент получает одна из них, тем меньше их остается для другой. Конечно, это грубое, почти карикатурное сравнение, но именно столько мы узнали об иммунитете с начала восьмидесятых годов. Конечно, я мог бы привести здесь названия всех компонентов иммунной защиты, употребив такие термины, как Т-киллеры, Т-хелперы или другие непереводимые слова из лексикона иммунологов, но в данном случае они создадут лишь видимость понимания там, где на самом деле его пока очень и очень мало. Итак, нам достаточно понять, что есть две армии, воюющие на разных фронтах с беспощадными интервентами, постоянно угрожающими нашим границам.

Эти два элемента иммунной системы работают уже двести миллионов лет. Они есть у акул и у белок. Элементарным иммунитетом располагают даже насекомые. Все виды животных в той или иной степени обладают иммунитетом, ибо на протяжении долгой истории эволюции все они сталкивались и продолжают сталкиваются как с паразитами, так и с вирусами и бактериями. Паразиты стали инструментом, эфиром, придавшим смысл существованию наших организмов. Присутствие этих попутчиков было таким же неизбежным, как присутствие гравитации. Но потом произошло радикальное изменение. Люди стали жить в домах и пользоваться туалетами, и в жизни нескольких последних поколений (а это доля секунды на часах эволюции) все резко переменилось.

В течение длительного времени мы понимали иммунную систему в целом как систему, содержащую два основных типа защитных механизмов – один из них был настроен на борьбу с бактериями и вирусами, а другой – на борьбу с более крупными паразитами. Но в течение последних пяти-шести лет мы вдруг поняли, что в этой удобной картине что-то не соответствует действительности. Мы что-то упустили, какую-то очень важную подробность. Иммунологи задумались: что происходит, если паразит со всеми удобствами устраивается в организме хозяина? Из опыта известно, что иммунная система со временем перестает атаковать такого паразита, но почему и каким образом?

Выяснилось, что мы упустили из вида один из ключевых компонентов иммунной системы – ее миротворцев. Если паразит внедрился в организм и все попытки избавиться от пришельца оказываются тщетными, то что прикажете делать организму в таком случае? Он, конечно, может сражаться с паразитом вечно. В некоторых случаях именно так и происходит, и тогда болезнь и нарушения, обусловленные иммунным ответом, неизбежно становятся тяжелее проблем, вызванных присутствием глиста. В такой ситуации со стороны организма было бы благоразумнее прекратить борьбу и научиться жить с глистом. Мы снова сталкиваемся с тем фактом, что паразит (если ему удалось выжить с самого начала) мирно уживается с хозяином, который привыкает терпеть незваного гостя. Иммунологические вооруженные силы отзываются, и их место занимает команда клеток-миротворцев. Это позволяет сберечь силы армии для борьбы с более опасными и агрессивными врагами.

По мысли Вейнстока, Рука и других, эти миротворцы являются историческим решением, принятым нашим организмом в процессе эволюции, но теперь это решение стало проблемой. Ученые считают, что клетки-миротворцы должны продуцироваться только в том случае, если есть необходимость сохранять мир. В отсутствие утвердившегося в организме паразита – особенно если это происходит в раннем детстве – миротворческие клетки начинают страдать от безделья и чахнуть. Но иммунологические армии сохраняют свою силу и в отсутствие объективной угрозы атакуют все, что кажется им чужеродным. Иногда они так страстно жаждут победы, что атакуют все, что попадается под руку. Клетки и ткани собственного организма начинают казаться им угрожающими и враждебными. Миротворцы, которые могли бы отозвать этих чересчур рьяных вояк, не могут ничего сделать, так как они очень слабы. Оставшись без надлежащего контроля, наша иммунная система без конца воюет с собственным организмом до тех пор, пока он не заболевает. На коже появляется сыпь, в кишечнике начинается воспаление. Дыхательные пути сужаются и с трудом, с массой хрипов, пропускают воздух в легкие, которые от его нехватки начинают спадаться. В этой войне нет победителей, проигрывают все.

Вейнсток считает, что, когда он ввел больным яйца глистов, в организмах пациентов начали вырабатываться клетки-миротворцы. Они не только прекратили войну иммунной системы с глистами, но и отучили ее атаковать кишечник. Миротворцы сохраняют мир. Глисты, в свою очередь, запускают этот миротворческий процесс. Может быть.

Существует еще одна возможность (которая, в принципе, не исключает первую), и лично мне она кажется предпочтительнее. Давно известно, что поселившиеся в нашем кишечнике глисты способны продуцировать соединения, подавляющие иммунный ответ; соединения, которые как бы сигнализируют: «Эй, здесь все хорошо, не надо нападать!» Это происходит благодаря тому, что эти вещества имитируют другие, «родные» для данного организма, которые иммунная система распознает как «свои». Такие химические соединения производит множество видов глистов. Возможно, в процессе эволюции наши организмы развили в себе зависимость от небольшого количества таких веществ. Я не хочу сказать, что они нужны нашему организму, но он понял, что должен рассчитывать на их непременное присутствие и жить с ними. Возможно, наши организмы продуцируют избыточный иммунный ответ, «допуская», что часть его будет отражена глистами. Никто пока не продемонстрировал существование такого механизма, но он выглядит вполне правдоподобно.

На данный момент можно сказать одно: реальность заключается в том, что наша иммунная система, по-видимому, развилась так, чтобы функционировать нормально только в присутствии червей-паразитов. Другие ученые назвали этот феномен гигиенической гипотезой, идея которой заключается в том, что жизнь без паразитов плоха для нас, потому что наша иммунная система нуждается в «грязной» реальности, то есть в присутствии глистов и пары-другой бактерий. Здесь, правда, упускают из вида одно обстоятельство: дело в том, что не только иммунная система развивалась в зависимости от присутствия других биологических видов. Морфология нашего кишечника, ферменты, продуцируемые в полости рта, и даже наше зрение, головной мозг и культура тоже не избежали этой зависимости. Все элементы нашей жизни развились в поле притяжения других биологических видов, и это поле было непременным условием существования. Потом мы изменили или устранили из нашей жизни эти виды, изменив таким образом условия биологической гравитации нашей жизни. В случае с глистами остается не вполне ясным, что именно вызывает заболевание после того, как мы избавляемся от паразитов, но нам ясно, что это избавление изменило и нас самих, оставило в положении лишившейся партнера танцовщицы, которая держит руки, как диктует фигура танца, но хватает ими лишь воздух.

Мы еще вернемся к обсуждению частей нашего организма, сформированных под влиянием других биологических видов, будь то симбионты кишечника, вредители полей и огородов, хищники или патогенные бактерии. Сейчас же, пока вы сидите и читаете эти строки, что-то происходит в вашем кишечнике; иммунологические армии вооружаются. В зависимости от того, есть у вас глисты или нет, командующие этих армий примут соответствующие решения (в выработке этих решений примут участие и другие стороны, например особенности вашей наследственности). Иммунная система действует от вашего имени, но не ждет вашего осознанного согласия. Иммунитет работает и сейчас, мобилизуя на войну своих крошечных солдат. Если ваша иммунная система не ополчилась против вас, обрушив на ваш организм болезнь Крона, сахарный диабет, аллергию или другие болезни, то вам повезло: значит, у вас хорошие гены, хорошие глисты или и то и другое вместе. Но ваша иммунная система может внезапно пойти в атаку, и если это произойдет, то перед вами неизбежно встанет вопрос: что делать? Захотите ли вы и будете ли вы искать подходящих глистов?

Глава 4. Грязная реальность: что делать, если вы заболели оттого, что вам не хватает ваших личных глистов.

Если вы не страдаете от болезней, связанных с иммунной системой, то это не значит, что ими не страдают миллионы других людей. Они терпеливо наблюдают за неторопливой поступью науки. Ждать появления адекватной теории – это все равно что ждать смерти. И то и другое никого не устраивает. Дебора Уэйд не стала ждать. В 2006 или 2007 году она прочитала о том, как организм «тоскует» по глистам и о работе Джоэла Вейнстока. Она устала от ожидания, она не знала, что ждет ее впереди, она просто страдала болезнью Крона. Двадцать изматывающих лет она жила в постоянном страхе, что ей вот-вот придется бегом бежать в туалет. Она очень хотела поправиться, но, как и у большинства пациентов с болезнью Крона, особого выбора у нее не было. Жизнь текла мимо, и с каждым днем проявления болезни становились все более и более мучительными.

Дебора дошла до того состояния, когда человек понимает, что промедление смерти подобно. Она читала об опыте Вейнстока, о стаканах с газировкой, в которую добавили яйца свиных глистов. Сама мысль об этом вызывала у нее инстинктивную тошноту, но в этом лечении было что-то многообещающее. Лекарства, которые Дебора принимала от болезни Крона, не работали, как, впрочем, и она сама. Женщина сидела дома, болела и чахла. Она, как писали в истории болезни, «жаловалась на хронический понос, ночную потливость и боли в животе». Иногда она могла съесть и усвоить протертый суп, но отнюдь не всегда. Жизнь ее была лишена радости, цвета и вкуса.

Дебора рыскала по Интернету, пропадала в библиотеках, звонила друзьям, ездила к ученым – короче, искала везде, где могла. Она потеряла счет всем разновидностям лекарств, которые принимала, но хорошо помнила их осложнения. Однажды ее лечащий врач рассказал о новом экспериментальном лечении. Эта новинка, словно в наказание за надежду на излечение, сулила повышенный риск развития рака. Дебора снова принялась за поиски. В конечном итоге круг замкнулся – она снова вернулась к глистам. Сама мысль о таком лечении приводила ее в ужас, но по сравнению с другими непроверенными методами – интенсивной химиотерапией, пересадкой костного мозга и прочим – было ли оно настолько уж плохо? Глотать глистов – это не большее варварство, чем все то, что она уже пережила. Дебора решила, что, наверное, сделает это. Нет, даже не наверное, а непременно.

Поговорив с лечащим врачом, она решила заказать по почте дозу яиц глистов – тех самых, которые помощники Вейнстока давали своим испытуемым в стакане газированной воды, подкрашенной углем. Но при заказе дозы Дебора столкнулась с неожиданным препятствием. Управление по контролю за продуктами и лекарствами запретило пересылку яиц глистов по почте, но даже если этот запрет удастся обойти и получить заветную посылку, Деборе придется заплатить за нее 4700 долларов. Она понимала, что лекарство придется принимать снова и снова, чтобы у организма всегда было ощущение присутствия глистов. Никто, правда, не знал (да и до сих пор не знает), как долго надо принимать яйца червей. Значит, ей придется на протяжении всей своей жизни ежемесячно платить по 4700 долларов?

Дебора снова оказалась ни с чем. Потом она услышала, что в Англии, в Ноттингеме, ученые собираются проверить эффективность лечения глистами. В исследовании, проводимом двойным слепым методом (половина больных получит яйца глистов, а половина – плацебо), будет изучена действенность власоглавов при лечении аллергического ринита, бронхиальной астмы и болезни Крона. Дебора позвонила организаторам исследования. Она изо всех сил старалась сохранить спокойствие, но не могла скрыть волнения и надежды. Да, исследователи с удовольствием включат в клиническое испытание жительницу Америки! Впервые Дебора ощутила прилив оптимизма. Однако и здесь ее подстерегала ловушка. В течение года ей придется шесть раз посетить Великобританию. В своем состоянии она вообще не представляла, как полетит на самолете, а здесь ей придется делать это шесть раз или даже больше. Она тяжело больна, и даже если она согласится платить снова и снова, существует пятьдесят процентов шансов, что ей достанется плацебо.

Надежда, словно спасительный маяк, вскоре замерцала на экране компьютера. Дебора наткнулась на рекламу в Интернете. При желании вы и сами можете ее найти. В последний раз я видел ее, когда набрал в поисковой строке «лечение болезни Крона», «экспериментальное лечение» и «предложение помощи». Потратив всего 3900 долларов, Дебора могла поехать в Мексику и получить там дозу нематод. Это были не свиные нематоды и даже не власоглавы – это были старые добрые человеческие глисты, личинки которых пробуравливают кожу, попадают в кровоток, а оттуда в кишечник, где и обосновываются для постоянного проживания. Они могут стать причиной легкой, а иногда и довольно тяжелой анемии. В объявлении было сказано, что дозу таких глистов можно приобрести по цене подержанного автомобиля. Она что, сошла с ума? Конечно же, никакое это не лекарство. Парень, давший объявление, добывал паразитов в клинике Тихуаны. Дебора даже не знала, есть ли у него врачебный диплом (кстати, его не было). Но могла ли она выбирать? Она не умирала, но перспектива такой жизни тоже не радовала.

Она рассказала своему лечащему врачу о мексиканской «клинике», и доктор, даже понимая, что соблазн велик, посоветовал ей не ехать туда. Современная медицина зиждется на идее избавления от паразитов, но когда встает вопрос о том, что нашему организму их явно не хватает, врачи разводят руками и предлагают новое лекарство. Именно так и поступил лечащий врач Деборы Уэйд. Для нее же дело было даже не в уверенности в том, что от глистов ей станет лучше. Нет, она просто считала, что такое лечение перенести намного легче, чем все, что было до сих пор, – прием таблеток, уколы и постоянный уход за собственным организмом, как за садом капризных растений. Если все сработает так, как надо, то черви проникнут в кровоток, через сердце попадут в легкие, потом Дебора откашляет их в полость рта, проглотит, и после этого они, наконец, попадут в нужное место – в кишечник. Там паразиты укрепятся, освоятся и будут жить пять-семь лет, а если она будет хорошо к ним относиться, то и дольше. Если удастся получить мужские и женские особи, то черви смогут размножаться, но их количество не увеличится, так как яйца глистов вместе с калом попадут в унитаз, а оттуда в канализацию города Санта-Крус в Калифорнии, где жила Дебора. Ей не придется каждые две недели выпивать стакан воды с яйцами власоглавов. Курс лечения будет повторяться каждые три года, а если повезет, то и раз в десять лет. Само начинание больше напоминало не лечение, а взятие на воспитание домашнего животного – продолговатого полупрозрачного питомца с присоской вместо рта.

Такое «лечение», естественно, заключало в себе определенный риск. Родственники Деборы напомнили ей об этом. Но она знала, что и то лечение, которое она получала до сих пор, тоже было в высшей мере рискованным. Попытки радикального лечения болезни Крона были чреваты раком или тяжелыми хроническими инфекциями. Передовые методы лечения были очень мало изучены, а глистные инвазии изучались в течение сотен лет на примере миллионов больных. Патологическое воздействие глистов было иногда отвратительным, но во всяком случае предсказуемым. По крайней мере, тогда Дебора думала именно так. Вместе со своей семьей она села в машину, и по шоссе номер пять они поехали в Мексику.

Пока Дебора Уэйд ехала в Мексику, она много думала. Врач предупредил ее, что в Мексике лекарства контролируются очень слабо, поэтому под видом нематод ей могут всучить все что угодно. Не существовало никаких гарантий. Никто не знал, откуда взялись эти глисты. Не будет ли в образце других паразитов, бактерий и вирусов? Дебора ничего этого не знала, но при этом чувствовала себя на удивление хорошо. Она чувствовала себя как человек, который наконец принял очень важное решение. Впервые за последние двадцать лет она вдруг поняла, что теперь ей, быть может, и в самом деле станет лучше.

Человека, к которому ехала Дебора, звали Джаспер Лоуренс. Она не была с ним знакома, но хорошо знала его историю – впрочем, кажется, ее знали все. Такую историю, даже однажды услышав, невозможно забыть.

Лоуренс много лет проработал в одном из рекламных агентств Силиконовой долины. С работой все было в полном порядке, чего нельзя было сказать о здоровье. Лоуренс страдал бронхиальной астмой, болезнью, которая постоянно напоминала о себе угрозой преждевременной смерти. Каждый раз, делая вдох, Джаспер чувствовал хрупкость своих легких – ему казалось, что если он вдохнет еще раз, то они откажут. Он болел всю свою жизнь начиная с раннего детства и привык к своей астме, но с возрастом болезнь стала все больше и больше усугубляться. Да, Лоуренс был курильщиком, но никто не мог знать, было ли курение единственной причиной его болезни, или она была следствием множества других причин, включая наследственную предрасположенность. Его жизнь превратилась в череду госпитализаций и выписок и в зависимость от таблеток преднизолона, без которых его повседневное существование было просто немыслимым. В какой-то момент Лоуренс решил поменять работу, что, впрочем, не было связано с его заболеванием. Он очень волновался, рисуя себе перспективы и те перемены, которые сулила ему новая должность. Как же мало он знал о том, какими именно будут эти перемены!

Первым шагом к получению новой работы стало получение новой медицинской страховки. Это было необходимо для оплаты недешевого постоянного лечения, но ему отказали, учитывая его тяжелое предшествующее состояние. Лоуренс остался без страховки, но зато со страхом перед будущим. Он стал опасаться за свою жизнь. Воображение рисовало ему надгробный камень с надписью: «Здесь покоится Джаспер Лоуренс, жертва заболевания, предшествовавшего страхованию здоровья». Он стал дышать еще более поверхностно, считая каждый вдох.

Кризиса пока не было, но Лоуренс ожидал его со дня на день, и предчувствие страшного конца не давало ему спокойно жить. Эти проблемы сделали его восприимчивым ко многим веяниям, которые в другом случае остались бы незамеченными. Он был внутренне готов к переменам, и когда представилась возможность, он ее не упустил. «Перемены» начались, когда Лоуренс приехал в Великобританию навестить тетю. Однажды он проснулся среди ночи и долго ворочался, стараясь заснуть. Но сон не шел, и тогда Лоуренс встал и включил компьютер. Однажды тетя в разговоре упомянула документальный фильм о нематодах и их применении в лечении рассеянного склероза и бронхиальной астмы. Начав искать этот фильм, Лоуренс наткнулся на статьи Джоэла Вейнстока и других ученых. Джаспер принялся читать – сначала из чистого любопытства, а потом с возрастающим волнением. Он не запомнил всего, что тогда посмотрел и прочитал. Вероятно, в статьях шла речь о дозах, о том, сколько червей надо проглотить для получения эффекта. Джаспер запомнил одно: когда он на рассвете снова улегся в постель, у него уже созрело твердое решение – во что бы то ни стало попробовать червей «какого-нибудь вида». В худшем случае, думал он, я буду выглядеть дураком, в лучшем случае – вылечусь. Весь остаток ночи ему снились извивающиеся, спутавшиеся в клубок черви. Как выяснилось впоследствии, это был хороший сон.

Следующие несколько месяцев Лоуренс читал и перечитывал все, что смог достать о червях, глистах и здоровье. Он не был ученым, и поначалу чтение специальных статей доставило ему немало трудностей, как и всякому человеку, решившему взять в свои руки заботу о собственном здоровье. Научные статьи трудны для понимания, во-первых, из-за научного жаргона, а во-вторых, потому что и сами ученые не всегда понимают, что происходит в организме, когда они пресловутым молотком бьют по гвоздю[31]. Но Лоуренс по мере чтения все больше убеждался в том, что ему нужны именно глисты. Первой практической проблемой, как и у Деборы Уэйд, стал вопрос, как выбрать и где взять подходящих глистов. В научных публикациях не говорилось о том, какие глисты лучше, а какие хуже. Выбор же был практически неограниченным. Глисты, увеличивающие размер яичек; власоглавы; ленточные черви, достигающие тридцати футов в длину. Лоуренс постепенно склонился в пользу нематод. Конечно, самый высокий шанс излечения давали ленточные черви, но здесь был велик риск реинфекции. Можете считать его слишком брезгливым, но ему не нравилась сама мысль о том, что в его кишках поселится тридцатифутовый монстр. Как потом прикажете избавляться от этого червя?[32] Его мнение на тот момент нельзя было назвать просвещенным, но оно оказалось вполне грамотным.

На протяжении следующих полутора лет Лоуренс искал способ, как раздобыть нематод. По мере того как росла его уверенность в том, что глисты его вылечат, состояние его здоровья постепенно ухудшалось. Джаспер думал, звонил специалистам, читал. Со временем он примирился с мыслью о том, что лечить его глистами в обычном медицинском учреждении никто не будет (впрочем, в то время таких учреждений попросту не существовало), а следовательно, ему придется добывать глистов старым, веками испытанным способом – заразиться ими от кого-то другого. Из всего прочитанного Лоуренс усвоил, что в странах третьего мира глистами заражены почти все и там, к вящему неудовольствию чиновников от здравоохранения, можно подцепить любого червя, даже если ты к этому и не стремишься. Итак, Лоуренс решил взять добычу глистов в свои руки и купил билет до Камеруна. В Камеруне почти все население заражено нематодами. Единственное, что потребуется от Джаспера, – это немного беспечности, и можно считать, что вожделенный червь уже у него в кишках. Если беспечность не поможет, то придется принять более действенные меры.

Лоуренс прилетел в Великобританию, а оттуда отправился в Камерун. Это весьма недешевое и смелое путешествие. Лоуренс был уроженцем Калифорнии и успешным предпринимателем. Он не принадлежал к людям, путешествующим по развивающимся странам, но волею судеб оказался в Камеруне, в аэропорту, который показался ему похожим на заброшенную школу, а не на место, где заботятся о безопасности садящихся лайнеров. Выйдя из самолета, Лоуренс сразу ощутил неимоверную жару. Вокруг царила неприкрытая, ужасающая нищета. Здесь, в Африке, он впервые в жизни увидел изуродованных проказой бродяг, попрошайничающих детей, разбитые в ДТП автобусы и невероятное пренебрежение к человеческой жизни. В том, что он задумал, Лоуренс увидел жестокую иронию, хотя ирония – недостаточно сильное выражение для данного случая. Большая часть нашего мира, включая Камерун, не в состоянии избавиться от паразитов, которые жестоко и преждевременно убивают массу людей. Кроме того, ВИЧ, малярия и лихорадка денге тоже увеличивают смертность, приводят к падению правительств и даже вызывают войны. Глисты не считаются здесь благом, ибо вместе с прочими болезнями калечат человеческие жизни. Но Лоуренс, как и Джоэл Вейнсток, чьи статьи он внимательно читал, считал, что у глистной инвазии есть и другая сторона. Он решил воспользоваться собственным телом как инструментом, чтобы проверить смелую медицинскую гипотезу.

Лоуренс остановился в доме семьи, с которой познакомился в самолете. Он поделился с новыми знакомыми своими планами – заразиться глистами. Должно быть, эти люди приняли его за сумасшедшего, но едва ли Лоуренс был первым европейцем или американцем, приехавшим в дикие джунгли в надежде найти волшебное средство исцеления или несметные сокровища. Лоуренс мало отличался от своих предшественников, и разница заключалась главным образом в том, что он стремился попасть в самые бедные, самые грязные районы. Он хотел пройтись по этим местам босиком, чтобы дать нематодам возможность вцепиться в его пятки. Конечно, это был не самый лучший, но, увы, единственный способ. В отсутствие преднизолона у Лоуренса оставалось только два выхода – либо заразиться и выздороветь, либо остаться без паразитов и умереть. Он бродил по беднейшим кварталам, забираясь в кучи человеческих экскрементов с надеждой, что хотя бы несколько червей проникнут в его кровь, преодолев барьер нежной кожи избалованного горожанина.

На самом деле ему не пришлось топтаться по свежим экскрементам, хотя несколько раз он, подавляя жуткое отвращение, делал это в общественных уборных. Позже Джаспер узнал, что для созревания нематодам необходимо несколько дней и поэтому топтаться нужно по засохшему калу, то есть выбирать места за домами, куда ведут узкие тропинки, заканчивающиеся мелкой выгребной ямой или кучами туалетной бумаги и сухих экскрементов. Лоуренс искал и находил такие места, а люди кричали на него, стараясь прогнать. Они буквально преследовали Лоуренса. При всем безумии своего предприятия Джаспер пытался воззвать к их разуму. Но чем больше он объяснял, тем в большую ярость приходили его гонители. Эта история вполне могла бы закончиться кулачной дракой или избиением дубиной при столкновении с сидящим над ямой человеком – столкновением в высокой, по пояс, траве, на земле, в которой ждали своего часа кровожадные личинки нематод, дракой между Лоуренсом, страстно желавшим выжить, и местным жителем, защищающим собственное достоинство. Но, как ни странно, все закончилось благополучно. Лоуренс, целый и невредимый, бродил от уборной к уборной до тех пор, пока не ощутил зуд в подошвах. Это был добрый знак. Значит, личинки впились в его некогда здоровую кожу и скоро отыщут дорогу в кровь.

Дебора Уэйд, собираясь в Мексику, знала, что Лоуренс ездил в Камерун, чтобы найти способ исцеления. Вероятно, она знала и о том пути, который пришлось для этого пройти многострадальному Лоуренсу. Но Дебора знала и потрясающий конец всей этой истории: черви проникли в кровь, а потом и в кишечник Джаспера и, попав туда, сделали с иммунной системой что-то такое, в результате чего приступы астмы практически прекратились. Иммунная система Лоуренса перестала реагировать и на пыльцу, и на другие аллергены. Каскады процессов, превращавшие его жизнь в сущий ад, прекратились. Дышать стало легко. Это было истинным чудом, и Лоуренс решил, что его призвание – помочь другим людям излечиться, и не в Камеруне, а где-нибудь ближе к родному дому. Он открыл в Мексике клинику и занялся распространением глистов. Лоуренс изменил свою жизнь к лучшему, и вы тоже можете это – так, по крайней мере, было сказано на сайте бывшего руководителя рекламного агентства.

Подъезжая к Тихуане, Дебора Уэйд испытывала сильное волнение. Она никогда не путешествовала по Мексике из страха перед возможным заражением каким-нибудь паразитом. В мозгу стучала одна мысль: «Господи, что я делаю?» 17 декабря 2007 года она пересекла границу неподалеку от Сан-Диего и вступила в совершенно новую жизнь – жизнь с паразитами. Дебора вместе со своей семьей расположилась в курортном отеле (вполне извинительная поблажка, которую она решила себе дать перед тем, как заразиться глистами). Но отдыха не получилось. Джаспер Лоуренс ждал семейство у стола администратора. Он пожал Деборе руку и представился, сказав, что процесс инфицирования начнется на следующий день.

Ночь Дебора спала спокойно, но утром сильно разнервничалась. Сердце билось так, словно было готово выпрыгнуть из груди, в крови бушевал адреналин. Но она села в машину и поехала в клинику Джаспера Лоуренса. Квартал, где она находилась, особого доверия не внушал. Клиника оказалась двухэтажным зданием – собственным домом Лоуренса. Там Дебору ждали два человека – сам Лоуренс и доктор Льямас, который, собственно, и занимался инфицированием пациентов. Дебора немного посидела в приемной рядом с мужем, а потом ее позвали в комнату, похожую на любой врачебный кабинет. У стены стояла обычная медицинская кушетка, застеленная одноразовой бумажной простыней. Доктор Льямас оказался приветливым и дружелюбным человеком. Он расспросил Дебору о ее болезни, осведомился, как она себя чувствует. Он был искренне добр и участлив. Чуть позже пришла медсестра, чтобы взять у пациентки кровь на анализ. Именно тогда Дебора поняла, что с этой минуты она практически полностью теряет контроль над собственной жизнью. Отныне не ей решать, какие препараты принимать и какие последствия могут наступить. Она оказалась не только в безраздельной власти доктора Льямаса и Джаспера Лоуренса; ее участь зависела также и от поведения неприрученных червей, которым не было никакого дела до ее судьбы. Действо состоялось на следующий день. Льямас – как надеялась Дебора Уэйд – заразил ее здоровьем. Если все пойдет хорошо, то личинки глистов, обитающих ныне в кишечнике Лоуренса, проникнут сквозь ее кожу. После окончания процедуры Дебора поблагодарила ее участников и вместе с мужем уехала домой.

До того дня уже около сотни людей, страдающих астмой, неспецифическим язвенным колитом, болезнью Крона и другими аутоиммунными заболеваниями, проделали тот же путь в клинику Джаспера Лоуренса, что и Дебора. Вернувшись домой, Дебора Уэйд принялась ждать. Процедура была пройдена, но не принесла того удовлетворения, какого она ожидала. Во-первых, путешествие в Мексику и лечение уже обошлись ей в восемь тысяч долларов. Во-вторых, черви – теперь ее собственные – были получены ею от Лоуренса. Но Дебора не сразу осознала, что вообще-то глистов она получила, в принципе, неизвестно от кого. Джаспер Лоуренс просто выделил яйца глистов, которые и передал ей. Но знала ли она, кто такой Лоуренс? Проверила ли она его дипломы и рекомендации? Прокручивая в памяти прошлые события, Дебора вспомнила, что у медсестры, которая брала у нее кровь, были грязные ногти. Да и в кабинете было не особенно чисто. Господи, что она наделала!

Приехав домой, Дебора сняла с руки повязку и внимательно осмотрела десять маленьких точек – это были места, в которых личинки внедрились в ее кожу. Одна точка воспалилась и немного покраснела. Ничего иного Дебора не ощущала. Впечатление от всего предприятия было, мягко говоря, безрадостным. На третий день она все еще была больна, что подтвердила ночь, проведенная в туалете за разглядыванием звезд на ночном небе. Время шло. Наступило Рождество, вместе с которым началась лихорадка. Вероятно, глисты обосновались в кишечнике и организм начал борьбу с тем, что сама Дебора считала для себя величайшим благом. Потом ситуация осложнилась – в дополнение к лихорадке обострилась болезнь Крона. Дебора не понимала, что происходит, но чувствовала себя гораздо хуже, чем раньше. Наконец, очень медленно и постепенно, ей стало казаться, что она ощущает какое-то улучшение. Но ей было трудно судить об этом, так как она надеялась на большее.

Потом снова наступило отчетливое ухудшение. Появились новые симптомы: распухли и воспалились суставы, не говоря уже о повторном обострении старого недуга[33]. Потом Деборе стало лучше, намного лучше. На какое-то время наступила полная ремиссия. В это время она, как ни странно, совершенно не страдала болезнью Крона. Потом снова наступило ухудшение. Дело кончилось тем, что она поехала за новой порцией личинок. После каждого повторного инфицирования Дебора чувствовала себя хорошо в течение нескольких месяцев, а потом симптомы болезни постепенно начинали возвращаться, возможно, вследствие гибели глистов. В июне 2010 года Дебора была готова к следующей поездке в Мексику. Так она теперь и живет – от поездки к поездке, периодически получая свежих глистов. Конечно, это не исцеление, но хотя бы временная передышка. И это положение ее вполне устраивает.

Все мы хотим, чтобы современная медицина была эффективна и основана на знаниях. В незапамятные времена врачи Древнего Египта и империи инков лечили некоторые болезни и травмы мозга, проделывая отверстия в черепах больных[34].Иногда это помогало. Иногда пациент умирал со сверлом в голове. У каждого хирурга бывают удачные и неудачные дни, но в идеале мы хотим знать, что предопределяет удачу, и сознательно использовать это знание для улучшения возможных исходов. Случай Деборы еще раз показывает, что единственное, что мы знаем о многих методах лечения, – это то, что они помогают… иногда. Мы до сих пор думаем, что наш организм – это машина, в которой надо что-то подкрутить здесь, подправить там и смазать детали какими-нибудь химикатами, чтобы этот механизм снова работал как часы. Но дело в том, что наш организм – не машина. Это сложная структура, развивавшаяся в тесном окружении таких же сложных структур – диких биологических видов, организмы которых, несмотря на видимые успехи медицины последних нескольких столетий, остаются для нас загадкой. Нам нужна дополнительная информация, но больше всего мы нуждаемся в информации об эволюционных и экологических условиях, которые привели нас в тупик, где мы сейчас и пребываем с нашими новыми недугами.

Чаще всего мы лечим такие сложные заболевания, как болезнь Крона, лекарствами, устраняющими лишь симптомы, но это то же самое, что пытаться пальцем заткнуть течь в плотине и тем самым спасти ее от разрушения. Следовательно, когда возникает вопрос о допустимости лечения глистами таких заболеваний, как болезнь Крона, сахарный диабет и многие другие, мы оказываемся, фигурально выражаясь, на Диком Западе времен пионеров. Мы так мало знаем, что научно-медицинское сообщество не может дать ответы на насущные вопросы. Естественно, глисты – это отнюдь не панацея. Заражение глистами полезно далеко не для всех. Джаспер Лоуренс считает, что его лечение оказывается эффективным приблизительно у двух третей больных, но эта оценка ненадежна, так как некоторые пациенты, уезжая домой, просто исчезают из его поля зрения. Дебора Уэйд, беседовавшая с пациентами Джаспера, думает, что его лечение помогает в семидесяти процентах случаев. Некоторые из этих больных рассказывают истории о поистине чудесных исцелениях. У двоих больных с рассеянным склерозом полная ремиссия продолжается уже два года. Многие аллергики и астматики вообще считают себя практически здоровыми. С другой стороны, есть пациенты с теми же заболеваниями, которым лечение Лоуренса не помогло. Например, оно не помогает больным с неспецифическим язвенным колитом. Дебора Уэйд общается с несколькими пациентами с болезнью Крона. Трое из них, как и Дебора, вначале чувствовали себя значительно лучше, но через полгода – видимо, из-за гибели глистов – состояние их вновь начинало ухудшаться, и требовалась новая глистная инвазия.

Несмотря на то, что у Деборы Уэйд эффект лечения оказался нестойким и противоречивым, она свято верит в своих глистов и продолжает регулярно себя ими заражать. Сейчас большую часть времени она неплохо себя чувствует. Правда, у нее появились новые симптомы, причины которых ей неизвестны, но то же самое могло случиться и вследствие применения новых методов официальной медицины. Дебора и другие ее товарищи по несчастью продолжают ждать результатов научных исследований. Как сказала мне сама Дебора, «все это очень ново, и мы сами не знаем, что делаем. Мы даже не знаем, будет ли нам лучше от продолжения лечения». Никто не знает, с какой регулярностью надо производить повторные заражения глистами. На эту тему проводятся исследования, но идут они, по мнению Деборы, слишком медленно. Ноттингемское исследование, в котором она хотела принять участие, уже закончено, но результаты его пока не опубликованы.

Доктор Дэвид Притчард, биолог, руководящий этим исследованием, продвигается вперед с некоторым беспокойством. Притчарда очень тревожит тот факт, что многие люди уже подверглись этому новому лечению до того, как стали поняты его механизмы. Однако учитывая, что очень мало профессиональных ученых-медиков занимается проблемой лечения аутоиммунных заболеваний с помощью глистов в надлежащих условиях, надо полагать, что пациенты, берущие собственную судьбу в свои руки, в целом поступают разумно. Помимо терапии Лоуренса и Ноттингемского исследования, существуют еще несколько исследований такого рода, проводящихся сейчас в Эдинбурге и Лондоне; есть работы Вейнстока в Соединенных Штатах и новый проект в Австралии. В Мексике есть еще два места, где проводят лечение глистами, – фирмы «Овамед» и «Вормтерапи». Последней руководит Гарин Альетти, один из бывших сотрудников Лоуренса, отделившийся от своего наставника.

Правда, в одном доктор Притчард несомненно прав: то, что творится к югу от американо-мексиканской границы, – сущая дичь. Никто не знает, чем занимается Джаспер Лоуренс, и назвать его деятельность научным экспериментом тоже невозможно. Другими словами, отсутствует контроль, нет мониторинга результатов и нет сравнения с больными, не получавшими лечение.

Итак, что вам делать, если у вас болезнь Крона? Есть ли у вас надежда, если вы страдаете аллергией, сахарным диабетом, язвенным колитом или рассеянным склерозом? Сейчас уже ясно, что эти болезни каким-то таинственным образом связаны с паразитами, но природа этой связи остается неизвестной. Возможно, нам надо каким-то образом вернуться в прошлое, но прошлое безвозвратно миновало, а значит, нам предстоит придумать какой-то новый способ восстановления прежних элементов жизни. Другими словами, нам надо одомашнить червей, сделать эффект от их введения более предсказуемым, а последствия его более контролируемыми. Пока что у тех, кто страдает заболеваниями, связанными с отсутствием паразитов, заболеваниями, которые не поддаются современному научному лечению, есть несколько вариантов решения проблемы. Что бы я сам стал делать в такой ситуации? Вероятно, я попробовал бы пройтись босиком по самым грязным местам в какой-нибудь стране третьего мира, но я тщательно выбирал бы такую страну. А может, мне уже повезло, так как я много путешествовал и ходил босиком, и у меня в организме уже живут какие-то глисты. Идеального выбора здесь быть не может. Есть суровая и грязная реальность нашей древней истории, с которой мы связаны таким множеством нитей, что не можем распутать этот клубок – по крайней мере, пока.

Урок, преподанный нам червями, заключается в том, что старая медицинская модель, согласно которой мы должны избавиться от всяких остатков дикой жизни внутри нашего тела, является ложной. Основные системы нашего организма, включая иммунную, лучше всего работают в присутствии других живых видов. Мы не просто хозяева в отношении других видов, мы тесно связаны с ним биологически, и для нашего тела границы между «ими» и «нами», границы между «добром» и «злом» сильно размыты и смазаны. Глисты – это только начало. На поверхности нашего тела и в недрах нашего организма живут тысячи разных биологических видов. Это настоящая страна чудес – причем живая страна. Микробов на нашем теле больше, чем было бизонов на Великих равнинах в лучшие годы. Этих микробов на самом деле даже больше, чем наших собственных клеток. Каждая из этих бактериальных клеток очень мала, но, вероятно, очень важна для нашей жизнедеятельности и для нашего здоровья. К бактериям мы теперь и обратимся.

Часть III. Чем занят ваш червеобразный отросток вместе с миллионами бактерий в вашем кишечнике и как они изменились в ходе эволюции.

Глава 5. Несколько вещей, которые хорошо известны вашему кишечнику, но которые игнорирует ваш мозг.

Стоит нам научиться убивать, как мы тут же начинаем претворять это умение в жизнь. Мы вонзали копья с каменными наконечниками в мастодонтов. Мы преследовали саблезубых тигров, свирепых волков и американских гепардов, охотившихся на вилорогих антилоп. Преследование горячило нашу кровь. С появлением ружей мы стали делать эту работу еще более качественно, уменьшив популяцию волков и медведей до одной сотой от ее прежней величины. Истребив крупную дичь, мы стали охотиться на животных помельче – например, на странствующих голубей. Мы убивали их так, как некоторые до сих пор продолжают убивать голубей и ворон, – во-первых, потому что это легко, а во-вторых, потому что мы просто имели возможность это делать. Страсть к охоте намного сильнее потребности в еде. Потом мы взялись за уничтожение совсем мелких организмов – мы изобрели пестициды и засыпали ими миллионы акров. Мало того, мы начали опрыскивать дустом собственные тела. Мы любовно втирали ДДТ в волосы собственных детей. Придумав химические соединения для уничтожения микробов, мы начали заполнять этими смесями свои тела. С одной стороны, мы не чужды живописи и охотно умиляемся нарисованным пейзажам, мы даже не прочь полюбоваться живой природой, но, с другой стороны, нет ничего более естественного для нашего мозга, чем стремление к избавлению от всякой живой природы.

Каждая новая технология, использованная нами в борьбе с другими видами, была, если можно так выразиться, антибиотиком (точный перевод этого термина с греческого – «против жизни»). Правда, надо сказать, что ни одна технология не позволила нам уничтожить все живое, за которым мы охотились. Всегда находились виды, которые мужественно противостояли нашим усилиям и даже получали преимущество перед другими видами – например, сорняки перед культурными растениями, сильные животные перед слабыми. Убив камнями, копьями и ружьями крупных хищников, мы облегчили жизнь хищникам мелким[35].С помощью ДДТ мы убили вредителей на полях, в лесах и в наших домах, но в то же время посодействовали размножению более коварных и устойчивых видов других вредителей. Ради уничтожения сорняков мы поливали пестицидами поля и дворы, но на грядках и в трещинах цемента остались расти невероятно устойчивые и выносливые растения – одуванчики и амброзия, растения, процветающие наперекор трудностям и лишениям, тянущиеся к солнцу, стряхивая асфальт со своих листьев.

Если вилорогие антилопы – результат эксперимента с удалением из среды хищника, то мы сами – результат куда более обширного эксперимента. Эксперимента, в ходе которого из окружающей нас среды были удалены не только хищники, но также змеи, кишечные глисты и даже микробы, и теперь остается только наблюдать, что же из этого получится. По силе внутреннего и внешнего воздействия на наши организмы этот эксперимент не имеет себе равных. Первым делом мы избавились от глистов, а сравнительно недавно мы принялись избавляться (или пытаться это делать) от бактерий и других одноклеточных форм жизни – на этот раз с помощью антимикробных средств. Эти средства и есть то, что мы обычно имеем в виду, произнося слово «антибиотик». В узком смысле антибиотики – это соединения, продуцируемые грибами, например хлебной плесенью, антибактериальные свойства которой были случайно открыты великим Александром Флемингом. Было бы справедливо разобраться, какие виды одноклеточных антибиотики убивают, а какие виды благодаря их применению начинают процветать. В конце концов, все мы принимаем антибиотики. Если даже вы не делаете этого в связи с заболеванием, вы все равно употребляете их внутрь. Антибиотики содержатся в пище и напитках. Их добавляют к съедобным растениям, кормят ими коров, свиней и других домашних животных – как для лечения инфекций, так и профилактически. Антибиотики присутствуют везде. Ежегодно люди потребляют около 200 тысяч тонн этих препаратов[36], причем потребление растет как в абсолютных величинах, так и в пересчете на душу населения. Намыльте руки. Сполосните. Снова намыльте и сполосните. Убейте то, что могло размножиться, и добейте то, что успело это сделать. Именно так поступали наши предки, так делаем сейчас мы и, если не произойдет никаких изменений, будем делать и впредь. Для нас это вполне естественное состояние.

Мы начали использовать антибактериальные препараты, потому что испытывали в них крайнюю нужду. Открытие антибиотиков удостоилось трех Нобелевских премий и избавило человечество от гонореи, туберкулеза и сифилиса[37].Пенициллин оказался самым эффективным лекарством, спасающим жизни, за всю историю человечества; соперничать с ним в этом могут только другие антибиотики. Но использование антибиотиков для лечения смертельно опасных болезней в наши дни составляет ничтожную долю от всего объема назначаемых пациентам антибиотиков: их прописывают для лечения незначительных насморков, легких отитов и даже с профилактической целью – предупредить рост микробного «зла». («Доктор, я как-то странно себя чувствую; думаю, я подцепил что-то такое, что требует, может быть… ну, не знаю… антибиотиков».) О таких историях мы теперь слышим на каждом шагу. Мы охотно глотаем пилюли и сиропы с амоксициллином, ампициллином, со старым добрым пенициллином и другими антибиотиками. Мы обращаемся к ним, как обращались прежде к ружьям, – для самозащиты. Вопрос заключается не в том, помогли ли нам антибиотики, а в том, тщательно ли мы прицелились, прежде чем спустить курок.

За всю долгую историю антибиотиков никто не изучал детали их воздействия на бактериальную флору человеческого организма. Основа медицинского подхода к проблеме – сначала удостовериться в эффективности, а уже потом выяснять, как и почему лекарство действует. Было известно, что антибиотики излечивают сифилис (мы знаем это потому, что если назначить антибиотики больному сифилисом, то он выздоровеет). Но никто не задавался вопросом, что происходит с другими бактериями и нами самими после того, как погибают возбудители сифилиса. Впрочем, раньше для этого не существовало ни технологий, ни методик. Но здесь надо оговориться, что для медицинского сообщества главное – это излечить конкретную болезнь. Многие болезни по своей природе являются бактериальными, а значит, все бактерии плохи (эту идею увековечил король выращенных в лабораторных условиях крыс Джеймс Рейнирс, к которому мы еще вернемся). Бактерии считались такими же плохими и ужасными, как леопарды и волки, пожиравшие наш скот и наших детей, или как сорняки и вредители, уничтожавшие наши урожаи и обрекавшие нас на голодную смерть. «Сначала убей их всех, а потом задавай вопросы» – таково было медицинское решение проблемы. Этот подход (по крайней мере, поначалу) представлялся вполне разумным, ведь тысячи людей погибли из-за различных инфекций – точно так же, как тысячи их пали жертвами хищников.

Я вполне понимаю склонность к крайностям в случае изобретения нового орудия. К таким изобретениям нас подталкивала необходимость – ведь даже знакомые вещи, будучи неконтролируемыми, убивали нас. Как только появлялась возможность эти вещи контролировать, мы незамедлительно использовали ее. В это же самое время мы научились отделять зерна от плевел, смертоносное от безвредного, а потому стали учиться убивать выборочно. Проблема нашего организма заключается в том, что вплоть до недавнего времени мы не отличали злодеев от праведников и даже не знали, какие именно бактерии убивает наше оружие – антибиотики. Точнее сказать, этого не знал наш мозг, так как наши внутренности, в частности аппендикс (червеобразный отросток), с самого начала знали, что происходит, но не могли никому об этом сообщить.

Причины нашего невежества относительно того, что происходит в организме, лежат на поверхности. Наш кишечник и прочие внутренности известны нам приблизительно в такой же степени, что и гигантские шатры тропических лесов, но, в отличие от последних, внутренности менее живописны. Если вы занимаетесь изучением тропических лесов, то на каком-нибудь званом обеде ваши собеседники поделятся своими сокровенными планами когда-нибудь посетить Бразилию или Коста-Рику. «О, Коста-Рика, я слышал, там неплохая рыбалка!» Если же вы специалист по толстому кишечнику, то в лучшем случае вам напомнят об обеде, ну, а в худшем… Впрочем, вы и сами понимаете. Дело здесь не в том, что кишки непривлекательны и несексапильны. Они также и трудны для изучения. Организмы, живущие в тропических лесах, можно поймать, привезти в лабораторию, ощупать и исследовать. Мы можем понаблюдать за их поведением и пищевыми привычками. Совершенно иначе обстоят дела с кишечными бактериями, большую часть которых невозможно культивировать, не говоря уже о том, что их нельзя рассмотреть невооруженным глазом. В человеческом кишечнике было найдено более тысячи видов микроорганизмов, а еще тысячи обитают в других частях нашего организма. В большинстве своем они поддаются культивированию только в месте своего естественного обитания. Мы не можем выращивать их в лабораторных условиях и слишком мало о них знаем. Нам известно, что они живут в нас, но их невероятно трудно обнаружить, идентифицировать и изучить.

Правда, за последнее десятилетие ситуация немного изменилась к лучшему. Достижения генетики позволили нам получить новые инструменты исследования – например, своего рода «геноскоп», такое же революционное орудие, каким стал когда-то телескоп, но геноскоп позволяет исследовать не окружающий нас мир, а мир внутренний. С помощью этого новейшего инструмента мы получили возможность исследовать РНК (соединение, похожее на ДНК, но являющееся в наших клетках посредником между ДНК и белком) в капле дождевой воды и сделать заключение о живущих в ней организмах или, скажем, взять на анализ образец кала и хотя бы косвенно, взглянув на присутствующие там гены, узнать, что они могут рассказать об обитателях этого образца. Теперь, когда микробы можно идентифицировать по их РНК, нам нет необходимости их культивировать (хотя иногда это необходимо делать из практических соображений, которых мы здесь не будем касаться). Эти генные методики стали в наши дни настолько простыми и дешевыми, что ими может воспользоваться любой студент или лаборант для того, чтобы ответить на некоторые насущные и важные для всего человечества вопросы, как, например, сделала это Эми Кросвелл, работавшая под руководством Ниты Зальцман и троих ее коллег.

Кросвелл была лаборанткой у Зальцман, микробиолога и иммунолога педиатрического факультета медицинского колледжа штата Висконсин. Зальцман и Кросвелл планировали первый эксперимент для изучения того, что происходит с микробами нашего организма, когда мы принимаем антибиотики. В качестве подопытных животных ученые использовали обыкновенных лабораторных мышей, кишечник которых просто переполнен самыми разнообразными микробами. Одним мышам вводили антибиотики, а другим – нет. Мыши, получавшие антибиотики, были разделены на группы, и каждая группа получала свой «коктейль» из препаратов. Некоторые животные получали смесь из четырех высокоактивных антибиотиков, которые, как было известно из работ других ученых, убивают всех бактерий в кишечнике. Другие получали только один антибиотик, похожий на тот, который назначают детям для лечения инфекционного среднего отита[38]. Работа была очень простая и по своему масштабу едва ли соответствовала масштабу проблемы – так, маленькая научная жемчужина величиной с лабораторную мышку.

По большей части работа Кросвелл и Зальцман была легкой и необременительной. Мышей используют в качестве подопытных животных во всех лабораториях мира. Скрещивания и генетические усовершенствования на протяжении поколений в результате дали протоколы, которые – хоть и не были особенно изящны – хорошо себя зарекомендовали. Мыши, которых использовали в своих опытах Зальцман и Кросвелл, были потомками семейства, выведенного для лабораторных работ десятки поколений тому назад. Клетки были для этих мышей такой же естественной средой обитания, какой являются для нас наши города и квартиры; эти условия сильно отличались от среды обитания их (как, впрочем, и наших) предков. Мыши рождались в лабораториях с помощью кесарева сечения, выращивались по раз и навсегда выработанной технологии, а в возрасте пяти недель шли на опыты. В данном случае именно в этом возрасте их начали кормить антибиотиками.

Давайте на секунду отвлечемся и постараемся представить себе возможные результаты этого эксперимента. Вероятно, интуитивно мы понимаем, что в начале лечения в организмах мышей обитало некоторое количество как «плохих», так и «хороших» бактерий. По крайней мере, такое суждение вполне укладывается в контекст современной медицины. Как вы думаете, что происходит, когда вы принимаете антибиотики? Проще всего предположить, что кто-то все-таки знает ответ, но в данном случае его не знал никто. Некоторые биологи, также работавшие с мышами, полагали, что коктейль из антибиотиков убьет в кишечнике мышей всех бактерий. Кросвелл и Зальцман растворили лекарства в воде, напоили мышей и принялись ждать. Через несколько дней ученые взяли у этих мышей кал на анализ, а потом, выражаясь юридическим языком, добавили к оскорблению физическое насилие – забили животных, изучили их ткани, а трупы поместили в пластиковые контейнеры, которые на время оставили в лаборатории.

Изучив под микроскопом фрагменты мышиных тел, ученые, как и ожидалось, обнаружили, что в организмах мышей, получавших чистую воду, было полно нетронутых микробов. В их кишках, простите за тавтологию, кишела жизнь. Совсем другая история произошла с мышами, получавшими антибиотики. Эти мыши, которых, согласно терминологии наших органов здравоохранения, можно назвать получавшими препарат здоровыми испытуемыми, тоже сохранили в своем кишечнике микробов (само по себе это является очень важным результатом), но микробов было существенно меньше, особенно в толстом кишечнике. Этот эффект был особенно сильно выражен у мышей, получавших смесь из четырех антибиотиков, но он наблюдался и у мышей, которым давали только один препарат, стрептомицин. Короче говоря, антибиотики оказались способными уничтожить в организме мышей миллиарды микробов. Так как разные препараты убивают разные виды бактерий, то нельзя сказать, что они нацелены только на «плохих» микробов[39]. С помощью лекарств были уничтожены бактерии самых разнообразных видов. Кишечник мышей очень похож на человеческий, поэтому можно считать, что, когда вы или я принимаем антибиотики, в нашем кишечнике происходит, в принципе, то же самое. Убивая наших микробов антибиотиками, мы оставляем в живых «сорняки», самые устойчивые виды, которые затем начинают формировать новый микробиологический ландшафт нашего кишечника. Раньше об этом никто не догадывался, но теперь, когда мы знаем, становится еще более важным понять, что же эти микробы (большую часть которых, хотя и не всех, мы уничтожили антибиотиками) делают в нашем организме. Для ответа на этот вопрос вспомним некоего молодого человека, огромную стальную стерильную камеру и одну ошибку.

Вопрос о том, что и как для нас делают микробы, существует, вероятно, столько же времени, сколько люди их изучают. Несмотря на то, что Луи Пастер выступал сторонником уничтожения микробов в молоке (результатом стала пастеризация) и других пищевых продуктах, он также считал, что существа, живущие внутри нас и на нас, необходимы, ибо без них мы умрем. Пастер полагал, что в ходе эволюции развилась взаимозависимость людей и микроорганизмов. Убейте микробов, говорил он, и вы убьете человека. Другими словами, Пастер считал микробов, живущих в кишечнике человека, нашими облигатными симбионтами. «Облигатные» значит обязательные, а термином «симбионт» мы обозначаем организмы, которые существуют совместно и получают от этого взаимную выгоду. С другой стороны, инфекционная теория заболеваний исходит из противоположной точки зрения – большинство (если не все) живущих в нас и на нас микробов приносят нам больше вреда, чем пользы. Никто не пытался проверить справедливость этих точек зрения на опыте, хоть и очевидно, что ответ очень важен для человечества. Более того, в наши дни, когда мы интенсивно избавляемся от большинства микробов, этот вопрос стал актуальным, как никогда прежде. Что же на самом деле происходит, когда вы протираете руки салфеткой, пропитанной антибиотиками?

Стоит заметить, что этот вопрос сходен с вопросом, которым задавался Джон Байерс в отношении вилорогих антилоп: что происходит, если исчезают хищники? Это тот же вопрос, который задавал себе Вейнсток в отношении глистов: что происходит, когда мы от них избавляемся? Этот вопрос периодически задают разные ученые в разные времена и эпохи, занимаясь самыми разнообразными проблемами, имеющими отношение к живым организмам и прежде всего – к человеку.

Джеймс Рейнирс (для друзей – просто Арт) родился в 1909 году и был обычным парнем – сыном автомеханика и добропорядочным католиком. Рейнирс ничем не отличался от других молодых людей до тех пор, пока по неизвестной причине не заинтересовался вопросом, занимавшим Луи Пастера. Рейнирс хотел узнать, можно ли удалить абсолютно всех микробов из организма крысы или, например, морской свинки. Несмотря на то, что все живые существа на планете покрыты микробами, никто не хочет знать, хорошо это, плохо или безразлично, – Джеймса раздражала даже сама мысль об этом![40] Перефразировав, вопрос можно поставить так: являются ли микроорганизмы, обитающие в нас и на нас, симбионтами (организмами, от сосуществования с которыми и мы, и они получают выгоду), комменсалами (организмами, которым мы приносим пользу, а они на нас никак не влияют) или патогенами (получающими пользу за наш счет). Рейнирс считал, что ответом может быть либо «да», либо «нет». Либо черное, либо белое. Микробы могут быть либо симбионтами, либо патогенами. Третьего не дано. Никаких полутонов. Микроорагнизмы могут либо приносить пользу, либо причинять вред; если они причиняют вред, от них необходимо избавиться. Если от микробов мы не получаем ничего, кроме вреда, то прием антибиотиков стопроцентно оправдан. Это будет такой же прогресс, как изобретение земледелия, уничтожение глистов или приручение коров.

Для Рейнирса проблема была чисто механической. Для него весь вопрос заключался в том, возможно ли отделить тело человека от микробов, как отделяют золото от песка. Рейнирс грезил о крысе без микробов и своей славе. К 1928 году он, как ему показалось, нашел способ получить животное, свободное от любых микроорганизмов. До Рейнирса все, кто пытался это сделать, просто удаляли из организмов подопытных животных уже обитавших там микробов – словно в химчистке[41].Этот подход мы практикуем ежедневно, так как знаем, что на поверхности нашего тела обитают триллионы микробов (их больше, чем клеток в нашем организме), и это знание побуждает нас тереть кожу еще сильнее. Все такие попытки закончились неудачей – так же как терпят фиаско наши попытки избавиться от микробов хотя бы с рук. Удаление «почти всех» микробов из организма животного – это отнюдь не то же самое, что убрать всех микробов без исключения. Дело в том, что только одна пропущенная бактериальная клетка может породить миллиарды подобных ей организмов.

И по образованию, и в силу семейных традиций Рейнирс был добросовестным механиком, а не биологом, и поэтому выбрал иной путь. Для того чтобы отделить животное от микробов, он решил воспользоваться металлом, пластмассой, резиной и слесарными инструментами. Кстати, в то время изобрели железное легкое и первого робота. Рейнирс думал: если бы мне удалось с помощью подобной технологии создать мир, свободный от микробов, я бы смог дать матерям возможность рожать детей в этом стерильном мире. И почему нет? Смог же Ной поместить в свой ковчег всякой твари по паре. Рейнирс верил, что ему удастся теперь их разделить.

Если бы Джеймсу удалось достичь поставленной цели, то он стал бы первым в истории человеком, которому удалось получить животное, полностью свободное от микроорганизмов – бактерий, простейших, протистов, грибков и даже вирусов. Это было бы интереснейшее и донельзя современное животное. Кроме того, оно было бы и полезным. Ученые получили бы возможность, которой у них никогда прежде не было, – одного за другим вернуть этому животному микробов и узнать все об их воздействии на организм. К тому времени на мышах, морских свинках, крысах и даже курах были проведены тысячи опытов, в ходе которых этим животным прививали патогенные микроорганизмы (этим занимались и занимаются в биологических лабораториях едва ли не в промышленных масштабах). Но дело в том, что в организмах этих подопытных животных уже обитают миллиарды других микробов, действие которых никому не известно. Рейнирс был уверен, что ему удастся изменить все существующие знания о том, как работает наш собственный организм, и подтолкнуть вперед исследования поражающих нас болезней.

Вскоре стало ясно, что Рейнирс планирует нечто большее, чем создание свободного от бактерий животного. Он хотел создавать их тысячами, даже сотнями тысяч. Еще перед тем, как впервые взять в руки живую морскую свинку или крысу, Рейнирс воображал себе целое биологическое царство, населенное свободными от бацилл животными. Этакий стерильный зоопарк. Он предложил свой проект биологическому факультету местного университета Нотр-Дам. Рейнирс утверждал, что для выполнения этого плана понадобится пятьдесят лет – не для того, чтобы просто получить свободное от микробов животное, но для того, чтобы поставить их производство на промышленную основу и изучать их целыми поколениями. Такова была его мечта – немыслимая, если учесть, что Рейнирс не был штатным профессором. Мало того, он не был даже вторым профессором, аспирантом или выпускником университета. Это был девятнадцатилетний студент, худенький мальчик, одетый как мужчина.

Я не знаю, что бы я сам ответил моему студенту, если бы он попросил у меня разрешения использовать большой зал и тысячи фунтов железа для проведения рассчитанного на пятьдесят лет эксперимента, в ходе которого он планировал избавить от бактерий множество морских свинок, крыс, кур и обезьян. Ни в одном из приходящих мне на ум ответов нет слов «да» или «ладно». (Первое, что приходит в голову, – это «когда морские свинки начнут летать» или «когда рак на горе свистнет».) Но, вероятно, Рейнирс обладал незаурядным даром убеждения, ибо в ответ на его просьбы выделить помещение, металл и сварочный аппарат декан факультета дал добро. Наверное, декан чего-то недосмотрел; а может, он принял Рейнирса за профессора. Тем не менее начало было положено. Этот мальчик начал работу над самым, пожалуй, дерзким проектом за всю историю микробиологии.

Рейнирс планировал извлекать новорожденных морских свинок с помощью кесарева сечения, причем так, чтобы детеныши не контактировали с бактериями, находящимися на руках исследователя, в полости его рта и даже в выдыхаемом им воздухе. Рейнирс твердо знал, что плод млекопитающего, будь то человек или животное, стерилен. Он полагал, что сможет сохранить это состояние, избавившись таким образом от необходимости истреблять бактерии, уже попавшие в организм подопытного животного. После этого животные будут расти, созревать, спариваться, производить потомство и умирать в мире, лишенном бактерий. Рейнирс приступил к осуществлению мечты, занявшись делом всей своей жизни, оптимистично рассчитывая, что сможет закончить работу, когда ему будет всего шестьдесят девять лет.

Воспользовавшись навыками, приобретенными в отцовской мастерской, и помощью двух своих братьев, которые тоже выбрали профессию механиков[42], Рейнирс начал создавать металлические конструкции – большие камеры, в которые были вмонтированы рукава с перчатками; с их помощью можно было выполнять хирургические манипуляции. Рейнирс создал несколько образцов – иногда с помощью братьев, но чаще всего самостоятельно. Эти камеры представляли собой нечто среднее между подводной лодкой и больничной палатой. Днем и ночью каждый, кто проходил мимо этого зала, мог видеть Рейнирса с работающим сварочным аппаратом в руках. В эти мгновения Рейнирс был похож на скульптора или вдохновенного живописца. Временами он отступал на несколько шагов, чтобы полюбоваться своим творением. «Смотрите, какой ровный герметичный шов!» Должно быть, иногда его все же обуревали сомнения, но история их не сохранила. Конструкции чаще отказывали, нежели работали, и так продолжалось годами. Несмотря на множество неудач, Рейнирс не унывал и не падал духом. Иногда он даже спал рядом со своим творением – маленький человек рядом с огромными металлическими сферами, похожими на земной шар.

Часть плана Рейнирса была довольно легко выполнима. С самого начала Рейнирс понял, что ему вполне по силам стерилизовать поверхность тела матери будущего стерильного животного. Для этого самку надо побрить, выщипать оставшиеся волоски (бактерии любят мех; к этому вопросу мы еще вернемся), окунуть животное в антисептический раствор, а затем поместить в пропитанную антибиотиками оболочку. Это было легко. Такое дело по силам каждому, хотя мне думается, что найдется немного людей, которым бы не терпелось проделать это на практике. Следующий шаг Рейнирса был связан с куда большими сложностями. Он хотел перенести беременную самку, обернутую в стерильную оболочку, в металлический цилиндр и там выполнить операцию кесарева сечения. Изготовить цилиндр, в полости которого не было бы ни одной бактерии, – задача практически невыполнимая. Для этого надо было изготовить абсолютно герметичные перчатки, а это чертовски трудная работа. Шлюзы и переходники давали течь; мало того, воздух внутри цилиндра тоже надо было каким-то образом стерилизовать. Наконец, оставался еще один вопрос – какое животное взять для проведения опытов? Сначала Рейнирс пытался использовать кошек, но они царапались, кусались, рвали перчатки и портили герметичные соединения. Однако это ни в коей мере не поколебало его решимость – он зашел уже слишком далеко, чтобы поворачивать назад.

История умалчивает об эмоциональном состоянии Рейнирса во время этой титанической работы. Легко догадаться, что временами он впадал в тяжелую депрессию. К двадцати годам он так и не смог создать стерильную герметичную камеру. К двадцати шести годам он наконец сделал камеру, но так и не смог получить ни одного свободного от микробов животного – несмотря на все свои старания. Животные: морские свинки, кошки, мыши, крысы и даже куры – мерли как мухи. Животные погибали из-за операций – тяжелых и технически трудных (трудности усугублялись тем, что на начальном периоде приходилось пользоваться перчатками из толстой резины), а кроме того, на каждом этапе операции надо было контролировать стерильность. Все это было настоящим испытанием для животных, хирургов, техников и биологов. Вероятность провала явно перевешивала возможность успеха. Я бы на месте Рейнирса, наверное, сошел с ума, но он держался и в 1935 году, в возрасте двадцати семи лет, наконец, добился своего. После того как в герметичной стерильной камере появились первые живые зверьки, в организмах которых не было ни одного микроба, Рейнирс за одну ночь стал знаменитым. Он даже не потрудился написать статью. Он просто дал объявление в журнале Time[43] о том, что 10 июня 1935 года Джеймсу Артуру Рейнирсу впервые в истории удалось получить животных, полностью свободных от микроорганизмов. Теперь оставалось только выяснить, как скоро погибнут эти абсолютно стерильные животные.

Рейнирс работал над своим проектом так долго, что за это время успел защитить диплом и был назначен профессором без защиты диссертации[44]. Можно было подумать, что за столь долгое время Рейнирс успел забыть, ради чего он предпринял этот героический эксперимент. Но нет, он ничего не забыл. Первое, что сделал Рейнирс, закончив первый этап работы, – он сравнил животных, живших в стерильных камерах, с животными, обитавшими в реальном мире. Если Пастер был прав, то морские свинки в камере должны были скоро погибнуть. Если микробы в кишечнике и на коже так важны для жизнедеятельности, то в их отсутствие организмы подопытных животных начнут угасать.

Но стерильные, свободные от всех бактерий морские свинки и не думали умирать, если их не забывали кормить. Мало того, они отличались поистине зверским аппетитом и были более активны, чем их обычные сородичи. Это был успех! Также выяснилось, что подопытные животные отличаются большей продолжительностью жизни, к тому же ни у одного из них не было зубного кариеса[45]. Для Рейнирса эти животные были моделью будущего, которое может наступить и для человека. В статье, опубликованной в журнале Popular Science в 1960 году, эти камеры описывали как миниатюрный футуристический мир, в котором живые существа более не подвержены капризам микробов. Казалось, на старый вопрос дан окончательный, не подлежавший пересмотру ответ[46]. Высказывались мнения о необходимости отправки в космос свободных от бактерий людей или по меньшей мере обезьян. Идея о том, что и мы можем обустроить свое жизненное пространство по образцу камер Рейнирса, казалась для всей читающей публики столь очевидной, что никто даже не высказывал возражений. Здесь, в стерильных камерах, мы воочию видели будущее – не только науки, но и всей нашей жизни. Речь уже не шла о биологическом разнообразии, никто уже не собирался отправлять в будущее ковчег, где будет «всякой твари по паре». Нет, этот ковчег теперь предназначался только и исключительно для нас самих. Рейнирс сумел не только достичь поставленной им цели, он смог воспламенить воображение масс, внушить им веру в то, что и мы – подобно морским свинкам – сможем когда-нибудь насладиться практически вечной жизнью без микробов.

Со временем масштабы работ Рейнирса росли. Нотр-Дам предоставлял ему для работы все более просторные помещения и в конце концов выделил в его распоряжение целый институт. Рейнирс совместно с отцом запатентовал несколько стерильных камер, которые до сих пор используются учеными во всем мире, и – что самое главное – подход Рейнирса вместе с его стерильными животными распространился по всему земному шару. Конструкции камер со временем усложнились (теперь они больше похожи на прозрачные мыльные пузыри, чем на подводные лодки), но суть их осталась прежней. Все они являются потомками первых камер Рейнирса, частично сохранившими свой чудовищно-морской облик.

Рейнирсу сказочно повезло – он смог воплотить в жизнь то, о чем мечтал в девятнадцать лет. Сделать это ему удалось благодаря дару предвидения и самоотверженным помощникам – таким, как Филипп Трекслер, сумевший позднее сконструировать камеры более дешевые и меньшие по размерам, чем субмарины Рейнирса. Сам он не дожил до шестидесяти девяти лет, чтобы отметить пятидесятилетие своего проекта, но это и неважно. Он все равно добился фантастического успеха. Изучение инфекционных заболеваний на стерильных животных моделях позволило спасти миллионы жизней. В то же время наблюдения за этими животными привели биологов всего мира к выводу о том, что микробы, живущие в наших организмах, в целом все же вредны. Но Рейнирс упустил из вида одну важную вещь. Этот недосмотр, в принципе, не сыграл никакой отрицательной роли (да и теперь остается второстепенным) в использовании стерильных животных для изучения заболеваний. Здесь ценность подвига Рейнирса остается непреходящей. Допущенная ошибка имеет отношение к вопросу, заданному Пастером: что произойдет, если мы лишим животное или (что то же самое) человека всех бактерий?

В контексте вопроса Пастера – вопроса, непосредственно касающегося наших организмов и того, что микробы делают с нами, и что мы, в свою очередь, должны делать с ними, – недостаток работы Рейнирса имел отношение не к его экспериментам (они были безупречны), а к трактовке их результатов. Рейнирс был механиком. Он воспитывался среди молотов, наковален и железа, а не среди пробирок и чашек Петри с культурами живых клеток. Он не изучал эволюцию, экологию и другие науки, которые могли бы поместить его работу в нужный контекст. Квалификация Рейнирса со временем, конечно, росла, но он больше занимался поиском средств и менеджментом, нежели вопросами жизни. Мы можем простить Рейнирсу, что он не уделял должного внимания биологическим нюансам, простить погибших кошек и морских свинок. Основная беда заключалась в том, что профессиональные биологи начали смотреть на свободных от бактерий животных глазами Рейнирса. Он часто выступал и весьма авторитетно и весомо рассказывал о работах и достижениях своего института. Голос Рейнирса звучал так громко, что постепенно его интерпретации, как истину в последней инстанции, стали повторять и другие. Каждое новое исследование заканчивалось победной барабанной дробью и рефреном: «Убей бактерию!» Убив бактерии, мы навсегда освободимся от своего мрачного прошлого. Мы станем здоровее и счастливее – как морские свинки в их гигантских железных мирах.

Основываясь на работах Рейнирса и на работах его последователей, мы привыкли считать все бактерии вредоносными существами, от которых надо очиститься, чтобы наша жизнь стала напоминать существование морских свинок в герметичных ящиках. Если изначально эксперимент Рейнирса был рассчитан на пятьдесят лет, то социальный эксперимент по освобождению людей от микробов продолжался намного меньше. Совсем недавно мы не принимали никаких антибиотиков, а теперь, по прошествии всего нескольких десятилетий, мы поглощаем их тысячами тонн. Но антибиотики – это не камеры. Они так и не смогли убить все населяющие наши организмы бактерии, хотя мы воображали, что это возможно. Морские свинки и крысы в камерах Рейнирса жили долго, и мы тоже хотели для себя такой судьбы. Мы хотели войти в камеры, в которых смогли бы навсегда избавиться от своего мрачного инфекционного прошлого. Уверенность в лучезарном безмикробном будущем была так сильна, что некоторых детей воспитывали в условиях абсолютной стерильности, лишив их возможности общаться с другими людьми. Это были дети, страдавшие врожденным отсутствием иммунитета, без стерильной камеры у них не было бы никаких шансов выжить. Они жили в стерильной среде, потому что не могли жить иначе. Мы сделали это в надежде и с расчетом на то, что такая стерильная жизнь – как раз то, к чему мы все должны стремиться. Непроницаемая камера, в которой они жили, представлялась если не необходимым, то неизбежным будущим, куда всем нам придется со временем войти. Во всяком случае, тогда казалось именно так.

Рейнирс знал о некоторых проблемах, связанных с экспериментом, знал и о том, насколько трудно противостоять неумолимому натиску жизни. Оказалось, что существуют вирусы, передающиеся непосредственно от матери потомству, поэтому избавиться от них невозможно даже теоретически. Некоторые формы жизни «вмонтированы» в материнскую ДНК. Другими словами, морские свинки, мыши и куры были свободны от всех микроорганизмов, за исключением тех, от которых освободиться нельзя[47]. Строго говоря, в мире до сих пор нет животных, полностью свободных от микроорганизмов, если не считать нескольких чистых линий крыс. Более того, передача по наследству некоторых элементов бактериальных ДНК жизненно необходима. Без микробной ДНК в наших митохондриях мы бы давно вымерли, поскольку митохондрии – это потомки бактерий, внедрившихся в наши клетки и научивших их более эффективно использовать энергию. По крайней мере в этом отношении Пастер был прав.

Мало того, некоторые животные, которые, казалось бы, на самом деле лишены микроорганизмов, часто были неспособны надолго сохранить это состояние. Периодически бактерии все же проникают в стерильные камеры. Одной-единственной бактериальной или грибковой клетки вполне достаточно для того, чтобы инфицировать всю камеру. Существуют тысячи способов и путей проникновения бактериальных клеток и вирусов в камеры, а оказавшись там, клетки и вирусы тотчас принимаются бесконтрольно размножаться и завоевывать новое пространство. Природа обожает вакуум. Микробы же обожают запечатанных в герметичных камерах морских свинок. В некоторых случаях (скорее, даже в большинстве) животным после столкновения с бактериями становилось хуже. Но почти настолько же часто после заражения микробами животным становилось лучше. Эта разница очень интересна, но она, кроме всего прочего, напомнила нам о том, что по мере усовершенствования герметичных стерильных камер микробы будут совершенствовать свою способность в них проникать. Однажды Рейнирс лишился плодов десятилетнего труда, когда патогенная бактерия проникла в одну из камер и убила всех содержавшихся в ней животных (в интервью одной газете Рейнирс по этому поводу заметил, что он, как и большинство людей, не имеет возможности легко разбрасываться десятилетиями). Именно такие коварные и вездесущие микроорганизмы убили воспитанного в стерильной камере мальчика, самого знаменитого из всех детей, выросших таким образом. Этого ребенка поместили в камеру сразу после рождения, так как он страдал врожденным отсутствием иммунитета. Он рос в стерильных условиях под наблюдением врачей до двенадцатилетнего возраста, после чего изъявил желание выйти в реальный мир. Естественно, его жизнь надо было менять, и врачи пересадили мальчику костный мозг его матери в надежде, что операция поможет восстановить (или, если угодно, создать заново) иммунитет. Операция прошла успешно, внушив надежду на то, что это будет уникальный случай торжества человеческой воли и медицины над врожденной болезнью. Но после операции состояние мальчика резко ухудшилось. В костном мозге матери находился вирус, который быстро убил ребенка. Постоянное присутствие повсюду патогенных организмов, будь то вирусы, бактерии или нечто более крупное, уже само по себе исключает идею о том, что мы когда-нибудь сможем осуществить утопическую мечту жизни без микробов. Конечно, мы можем строить все более объемные герметические сферы (или даже целые дома, насквозь пропитанные антибиотиками), но чем больше будет становиться мир, который мы хотим освободить от микробов, тем труднее нам будет осуществить это на практике. Хуже того – значительная часть бактерий, проникавших в камеры Рейнирса, была безвредной, но практически все микроорганизмы, преодолевающие барьеры, которые мы воздвигаем на их пути с помощью антибиотиков, являются вредоносными. Но проблема заключается не только во всепроникающих бациллах.

Впервые мысль об этой более сложной проблеме пришла в головы ученых, изучавших жизнь термитов. В высыхающих и гниющих мертвых лесах земного шара обосновалась настоящая империя термитов – триллионы насекомых, поедающих то, что не годится в пищу ни одному другому биологическому виду. Представьте себе высохшие стволы и опавшие листья деревьев всего мира. Представьте, как вся эта груда древесины и листвы громоздится вокруг вас. Но этого не происходит, потому что большую часть высохших и погибших деревьев и почти всю опавшую листву поедают термиты. К тому времени, когда на Земле появились первые млекопитающие, мир населяли миллиарды термитов с почти прозрачными телами и длинным, похожим на лапшу, кишечником.

Термиты питаются тем, что неспособны переварить никакие другие животные (за редким исключением). Питательные вещества, содержащиеся в древесине и листьях, делятся на два больших класса – лигнин и целлюлозу. Эти соединения не расщепляются в кишечнике большинства животных, особенно устойчив в этом отношении лигнин. Долгое время оставалось непонятным, каким образом термитам удается делать их трудную и необходимую работу. И вот в начале ХХ века Джозеф Лейди – человек, которому было суждено стать отцом американской микробиологии, а также отцом палеонтологии динозавров, – вскрыл кишечник термита. Никто не знает, что он ожидал там увидеть – возможно, перемолотую древесину. В действительности Лейди обнаружил, что в кишках термитов кипит разнообразная жизнь. Всевозможные живые существа толклись в кишечнике этих насекомых, как люди, гурьбой покидающие кинозал после окончания сеанса. В этой толпе были бактерии, простейшие, грибы и еще бог знает кто. Обитатели кишечника термитов за сотню миллионов лет эволюции выработали весьма полезные черты, позволявшие им переходить из организмов предыдущих поколений к термитам поколений следующих. Таким образом, все эти микроорганизмы получали неограниченный доступ к древесине и листьям. Со своей стороны, термиты тоже усовершенствовали кишечник, чтобы вся эта масса жильцов могла там вольготно себя чувствовать. В самом деле, подвиды термитов отличаются друг от друга формой и биохимией их кишечника. Термиты, в кишках которых обитают разные виды микроорганизмов, способны питаться разными видами древесины. Одни микробы лучше расщепляют перегной, другие специализируются на листьях, третьи предпочитают древесину. Некоторые термиты за счет обитающих в них микробов умеют извлекать азот из воздуха, то есть в буквальном смысле слова питаются ветками и воздухом.

Так же как в случае с морскими свинками, в отношении термитов тут же возник вопрос: полезны ли для термитов их микробы? Проверить это на насекомых было легче, чем на морских свинках. Термитов можно заморозить, это убьет микробов, но пощадит насекомых. Можно положить термитов в ледник и через некоторое время извлечь их оттуда. Термиты медленно оттаивают, а потом удивленно осматриваются, словно они впервые появились на свет. В каком-то смысле это действительно так и есть – после замораживания термиты утрачивают обоняние и теряют способность узнавать собственную матку. Собственно, вы сами можете провести этот опыт, если живете в местности, где водятся термиты, и у вас есть ледник или морозилка. Когда такой эксперимент был проведен впервые, ученые были поражены его результатом – по крайней мере, в свете работ Рейнирса. Когда с помощью холода убивали кишечную флору термитов, насекомые погибали. По инерции они продолжали питаться привычной пищей, но она проходила сквозь их кишечник, не перевариваясь. Можно сказать, что термиты умирали от жажды, стоя посреди реки. Насекомые гибли от истощения, потому что лишились микробов, которые помогали им переваривать древесину. Ни в одном из опытов, проведенных над позвоночными (крысами, морскими свинками, курами и т. д.), не учитывался результат эксперимента с термитами. Для того чтобы это сделать, ученым, работающим с позвоночными, надо было бы встретиться и поговорить с учеными, изучающими термитов. Но эти исследователи – люди замкнутые. Они неохотно общаются даже со специалистами, занимающимися пчелами и муравьями, так что уж говорить об антропологах? Специалистов по термитам на земле насчитывается всего несколько сотен, и они вполне удовлетворены предметом своих исследований. Правда, следует заметить, что и специалисты по позвоночным не проявляют особого интереса к термитам. Таким образом, обе группы ученых продолжали существовать в параллельных мирах несмотря на то, что пришли к совершенно противоположным выводам на основании практически одних и тех же экспериментов – в одном случае ценой потери железа и десяти лет драгоценного времени, а во втором случае всего лишь ценой ледника.

Разница в результатах экспериментов на морских свинках и термитах имеет чрезвычайную важность для всего человечества. Эта разница объясняет, в чем был неправ Рейнирс при попытках ответить на вопрос Пастера. Нет, я не хочу сказать, что Рейнирс совершил какую-то роковую, безумную или непоправимую ошибку[48]. Но это был промах, типичный для всей современной медицины, – Рейнирс не смог посмотреть на интересовавшую его проблему в более широком смысле, а именно в контексте происхождения человека и его современной жизни. Он хотел сделать полезными для науки морских свинок, очистив их от микробов, и преуспел в этом. Но затем он так построил исследование конкуренции между стерильными и обычными морскими свинками, что сделал гибель первых практически невозможной.

Сейчас вы можете сделать паузу и подумать, чем эксперимент с термитами отличается от эксперимента с морскими свинками. Ответ прост: разница в составе пищи, в болезнях и шансах. История с пищей особенно занимательна – это настоящая история Тайной вечери. Термитам, очищенным от живущих в них микробов, предложили ту же еду, какой они питались и раньше. Но без микробов эта пища оказалась бесполезной. Для того чтобы расщепить целлюлозу и лигнин на усваиваемые питательные вещества, нужны целлюлаза и лигназа соответственно. В кишечнике термитов практически не вырабатываются эти ферменты, и поэтому насекомые могут усваивать только простые сахара, а вся листва и древесина, проглоченная ими, доходила до заднего прохода в неизменном виде и выводилась наружу. В отличие от термитов, морские свинки получали полноценное питание – о такой еде в другой обстановке они могли бы только мечтать. К рациону свинок добавляли все мыслимые полезные добавки, и если какая-то диета оказывалась неподходящей (то есть свинки погибали, что случалось множество раз), то ее заменяли другой. Соревнование стерильных и нестерильных морских свинок проходило в неравных условиях – стерильные свинки пользовались гарантированными преимуществами. Для Рейнирса подопытные животные были машинами, которые следовало заправлять самым лучшим топливом. Они были чем-то вроде автомобиля или парового двигателя, который нуждается в постоянной дозаправке. Но морские свинки, как и мы, не машины. Настоящая конкуренция должна проходить в равных условиях, имитирующих естественный отбор в контексте заболеваний.

При повторении опытов Рейнирса в современных пластиковых стерильных камерах подопытные животные чувствуют себя относительно неплохо. Однако здесь есть одно немаловажное «но». Стерильные свинки нуждаются в дополнительном питании, чтобы поддерживать такой же вес, как свинки – носители разнообразных микробов. Стерильных свинок нужно кормить более питательной и полезной пищей, чем обычных животных. Кишечная микрофлора морских свинок, как и микробы, обитающие в организмах термитов (и, как выяснилось, в наших организмах тоже), вырабатывают ферменты, которые отсутствуют у хозяина. Эти ферменты расщепляют поступающие в кишечник субстанции на питательные и легкоусваиваемые вещества, в частности такие, которые связаны между собой в сложные углеводы растительного происхождения – так называемую клетчатку. Например, бактерия Bacteroides thetaiotaomicron выделяет более 400 ферментов, способных расщеплять растительную клетчатку на простые сахара. Подобных ферментов нет ни в вашем, ни в моем организме. Если еды не хватает, то бактерии отчасти могут восполнить этот дефицит. Благодаря микробам в кишечнике морских свинок (и в нашем тоже), и мы, и они способны извлекать из пищи на тридцать процентов больше калорий, чем если бы у нас не было этих бактерий. Это справедливо в отношении любого вида пищи. Микробы способствуют ее более полному усвоению, извлекая из нее больше питательных веществ и калорий, – нравится нам это или нет.

Вторая причина высокой смертности стерильных морских свинок заключается в дефиците некоторых витаминов, в частности витаминов группы В и витамина К. Без микробов позвоночные (то есть и мы, и морские свинки) неспособны их вырабатывать. Витамин К играет важную роль в системе свертывания крови, и, собственно, называется так по первой букве слова «коагуляция» (во всяком случае, в немецком или русском написании). Взрослея, мы накапливаем в организме запасы витамина К, который получаем из растительной пищи и от наших микробов. На свет мы рождаемся с дефицитом витамина К, так как наш кишечник на тот момент стерилен. Грудное молоко не восполняет этот дефицит, так как оно содержит очень мало витамина К. Исторически сложилось так, что главную роль в накоплении витамина К в детском организме играет быстрая колонизация кишечника микроорганизмами. Если младенцу не удается достаточно быстро заполучить микробов в свой кишечник, возникает риск геморрагической болезни новорожденных. У таких новорожденных кровь не свертывается, что может привести к смертельно опасному кровотечению. Для профилактики этого серьезного заболевания всем новорожденным в США и Великобритании сразу после появления на свет делают инъекцию витамина К. В странах, где такая инъекция не предусмотрена законодательством, геморрагическая болезнь новорожденных распространена больше, особенно среди детей, рожденных с помощью кесарева сечения (так как эти новорожденные не контактируют с микроорганизмами родовых путей матери при появлении на свет). Точно так же, как у детей, у которых микробы еще не колонизовали кишечник, риск дефицита витамина К высок среди детей и взрослых, получающих антибиотики, так как они уничтожают кишечную флору, тем самым угнетая ее способность продуцировать жизненно необходимый витамин[49].

Теперь мы на время отвлечемся от морских свинок и современных младенцев и вспомним о ранних человекообразных, таких как Арди и ее потомки. Попробуем разобраться, были ли микробы только патогенными (как считал Рейнирс), или в качестве симбионтов могли приносить организму предка человека определенную пользу. Мы уже знаем, что микробы продуцировали витамин К в случае его нехватки в пище, но не менее важно и то, что микробы также помогали организму извлекать из съеденной пищи больше калорий – на целых тридцать процентов. Значительная часть этих дополнительных калорий откладывалась про запас в виде жира – очень, кстати, полезного в те далекие времена. Другими словами, микробы по большей части находились с организмами наших далеких предшественников во взаимовыгодном симбиозе. В голодные годы именно бактерии спасали первых человекообразных от смерти. Например, если для того, чтобы собрать достаточное количество еды без микробов требовалось десять часов, то с микробами рабочий день укорачивался до семи, а то и шести часов. Микробы позволяли нашим предкам более эффективно использовать съеденную пищу. Такой симбиоз характерен не только для приматов, но и для множества других видов, этому виду сосуществования десятки миллионов лет. Но преимущества симбиоза с микробами заключаются не только в этом; они также регулировали заболеваемость инфекционными болезнями. Теперь настало время вспомнить Ниту Зальцман, Эми Кросвелл и их мышей.

Как вы помните, Зальцман и Кросвелл наблюдали мышей, которым давали разные комбинации антибиотиков. Кроме того (об этом я еще не упоминал), ученые вводили некоторым мышам патогенные бактерии, вызывающие сальмонеллез. Цель исследования заключалась в том, чтобы узнать, воспрепятствует ли исходная микрофлора мышиного кишечника заражению сальмонеллами, то есть является ли кишечная флора своего рода защитной системой. У бактерий, изначально живущих в кишках мышей, не меньше причин сопротивляться сальмонеллам, чем у самих животных. Мышиный кишечник – это родной дом бактерий, где для них всегда найдется хлеб с маслом (в данном случае консервированный мышиный корм). Итог опыта: мыши, получавшие антибиотики, заболели после заражения сальмонеллами, а животные, антибиотики не получавшие, – не заболели. На фоне введения антибиотиков сальмонеллам было легче через пищевод и желудок проникнуть в полость кишечника, вероятность воспаления которого в этом случае также была выше. Как только в кишечнике мышей восстанавливалась природная микрофлора, сальмонелла больше не могла проникнуть в организм. Очевидно, что бактерии-симбионты конкурируют с сальмонеллами за место под солнцем и изгоняют их прочь. Другими словами, антибиотики убивают привычную бактериальную флору (будь то в нашем или мышином кишечнике) и облегчают вторжение чуждых микробов. Если внедрившиеся бактерии смертельно опасны, то их жертва (опять-таки неважно, мышь или человек) может погибнуть.

Самая близкая экологическая аналогия тому, что наблюдали Кросвелл и Зальцман, – это применение пестицидов в борьбе с огненными муравьями. Огненные муравьи (Solenopsis invicta) в начале ХХ века были случайно завезены из Аргентины – сначала в США, а затем и в другие страны. Когда эти тропические насекомые распространились в Алабаме, было принято решение обработать пораженные площади огромным количеством пестицидов. Как и ожидалось, пестициды уничтожили огненных муравьев, но не пощадили и местных. В долгосрочной перспективе оказалось, что уничтожение муравьев-эндемиков имело очень неприятные последствия. В тех областях, где применили пестициды, местные муравьи восстанавливали свою популяцию очень медленно, чего нельзя сказать об огненных, которые начали стремительно размножаться. Того же мы можем ожидать от полчищ «чужих» бактерий, которые, дождавшись своего часа, дружно атакуют очищенный антибиотиками кишечник.

Но работа Кросвелл и Зальцман – это еще не конец истории. Помимо сотен тысяч бактерий, населяющих наш кишечник, есть еще и микробы, которые живут у нас на коже, в волосах и полости рта. Мы с ног до головы покрыты живыми организмами. Даже в наших легких живут микроскопические грибы. Эти микроорганизмы пока плохо изучены, но уже ясно, что они (как минимум некоторые из них) помогают нам защищаться от дополнительной инфекции. В наши дни эта проблема стала острее, чем прежде, так как теперь у нас есть антибиотики – оружие, без разбора уничтожающее все бактерии подряд. Множество проведенных за последние годы исследований не выявили каких-то преимуществ от добавления антибиотиков к моющим средствам, мылу и другой бытовой химии. Но зато мы знаем, что применение таких средств имеет множество недостатков. Возможно, тщательно дезинфицируя руки с помощью антибактериальных средств, вы увеличиваете свои шансы заразиться инфекционным заболеванием – уничтожая «хорошие» бактерии, вы оставляете вакуум, который с удовольствием заполнят бактерии «плохие».

Чем же в современном мире все это грозит нашему кишечнику? По злой иронии судьбы, мы теперь больше похожи на морских свинок Рейнирса или на лабораторных крыс, чем на нашего потенциального предка Арди. По крайней мере, в развитых странах мы не испытываем недостатка в пище, а кроме того, мы сделали все возможное и невозможное, чтобы очистить наш мир от микробов и сделать его хотя бы отчасти стерильным. Разница заключается не только в том, что, в отличие от морских свинок, мы по-прежнему покрыты живыми микробами. Но при этом мы не получаем сбалансированное по калорийности и составу питание, какое получали лабораторные грызуны. В развитых странах участие микробов в извлечении дополнительных калорий из еды может стать просто катастрофой. Более того – у тех, кто страдает ожирением, в кишечнике живут более эффективные микроорганизмы. Это касается не только человека, но и мышей, крыс и свиней[50]. В частности, обитающие в их кишечнике микробы способны лучше расщеплять сложные сахара и жиры. В одном эксперименте ученые перенесли микробов из кишечника толстых крыс в кишечник худых крыс, у которых в результате тоже развилось ожирение. Способность микробов эффективно расщеплять углеводы и жиры стала для нас вредной, ибо мы, современные люди, не страдаем от недостатка еды. С другой стороны, в государствах, где подавляющее большинство жителей голодают (а таких стран гораздо больше, чем вы думаете), способность микробов извлекать из пищи дополнительные калории приносит людям ощутимую пользу. Если вам посчастливится заполучить бактерии, умеющие эффективно расщеплять углеводы и жиры, то эти бактерии в случае наступления голода смогут спасти вам жизнь. Если же, получив этих микробов, вы будете ежедневно питаться чипсами, сыром и белым хлебом, то вам почти наверняка грозит нешуточное ожирение. Разница между жизнью современного человека и жизнью наших далеких предков изменила и роль микробов, живущих в наших кишечниках. В прошлом эти микробы делали нас выносливее, а теперь делают нас толще, но при этом, возможно, спасают нас от некоторых инфекционных болезней, вызываемых другими бактериями.

Это, конечно, прекрасно – жить под стерильным колпаком без всяких бактерий, если там нет никого, кроме вас, а все необходимое вы получаете на блюдечке с голубой каемочкой. Но совсем другая история выходит, если колпак дает течь, а вы получаете вместо нормальной еды нездоровую, а подчас и вредную пищу. У мальчика, жившего под непроницаемым колпаком, постепенно развился дикий страх перед микробами, которые могли проникнуть в его изолированный мир. Мы все точно так же напуганы окружающими нас микроорганизмами и пытаемся отгородиться от них барьером из антибиотиков. Но проблема заключается не в том, что этот барьер несовершенен, – проблема в самой идее о том, что мы можем создать для себя надежный защитный панцирь. Дело в том, что большинство живущих в нас и на нас микробов приносят пользу. Пастер был прав: без микроорганизмов наши предки вымерли бы от голода и болезней. В наши дни без микробов мы, вероятно, были бы стройнее, но лишились бы жизненно важных питательных веществ и рисковали бы предрасположенностью ко многим заболеваниям. Представляется вполне вероятным, что дальнейшее проникновение антибиотиков в нашу жизнь приведет к тому, что наша еда станет еще менее питательной, а новые штаммы патогенных бактерий найдут способ проникнуть в наш организм. С каждым новым антибиотиком вредные бактерии будут завоевывать следующий дюйм нашего желудочно-кишечного тракта. Может быть, со временем мы научимся избирательно влиять на бактерии – например, сохранять микроорганизмы, синтезирующие витамин К, и уничтожать микробы, приводящие к ожирению. Но это благословенное время пока не наступило, так что история отнюдь не закончена. Было бы полезно первым делом обратиться к иным сообществам, например колониям термитов и муравьев, а затем, вооружившись новыми знаниями, заняться изучением червеобразного отростка слепой кишки человека – отростка, который, несмотря на свое уничижительное название, сыграл огромную роль в становлении человека как биологического вида.

Надо смело взглянуть правде в глаза и задать себе неприятный вопрос: как получилось так, что мы – и как ученые, и как сообщество – упустили из вида ценность многих микробов и вместо того, чтобы изучить и сохранить их, решили одним махом убить вообще всех бактерий. Отчасти ответ заключается в том, что было время, когда микробы угрожали самому нашему существованию, и поэтому идея о том, что их всех надо уничтожить, не казалась ужасной. Сыграла свою роль и фанатичная преданность Рейнирса идее о жизни без микробов. Лично мне наиболее подходящим кажется сравнение с вавилонским столпотворением. Главное допущение, лежащее в основе экологии (и этой книги), заключается в том, что природа постоянно повторяет свою основную мелодию в различных вариациях. Если мы, например, поймем, как функционирует экологическая система глубоководных рыб, то выявленные закономерности можно будет приложить и к другим сферам экологии. Закономерности увеличения и уменьшения численности рысей, охотящихся на зайцев, очень похожи на аналогичные закономерности изменения популяции хищных клещей, поедающих пылевых клещей, которые живут в вашей подушке. Точно так же можно извлечь знания об экологии нашего кишечника, опираясь на работы экологов, наблюдающих симбиоз микроорганизмов и крупных животных. Вплоть до недавнего времени ученые, изучавшие жизнь людей, игнорировали подобные уроки независимо от того, касались ли знания муравьев, термитов или тихоходок. Это дорого нам обошлось, но проблема не в невежестве или сознательном пренебрежении. Скорее, все дело в тех разительных изменениях, которые произошли в науке в течение последних пятидесяти лет, и здесь сама собой напрашивается аналогия с Вавилонской башней. История, как и экология, повторяется. Именно поэтому Рейнирс не оценил значимость результата своего эксперимента как ответа на вопрос Пастера. И мы до сих пор не видим, где мы вторгаемся в бурлящий мир дикой жизни.

В библейской истории о Вавилонской башне рассказывается о том, как жители Вавилона решили общими усилиями построить башню, которая достигла бы неба. Эта башня стала бы свидетельством их славы и могущества. Не жалея сил, они принялись укладывать в стену кирпичи. Естественно, в первую очередь люди работали руками, но огромную роль в постройке играл их язык – один на всех. Любой каменщик мог крикнуть: «Несите мне еще кирпичи!» – и его бы поняли. Стены башни продолжали расти ряд за рядом. Язык был так же необходим людям для координации усилий, как необходимы феромоны термитам и муравьям, а пчелам – их танцы. Язык был связующей нитью. Но то, что хорошо начинается, не всегда так же хорошо заканчивается. Бог наказал людей за высокомерие, смешав их языки. Бог заставил людей говорить на сотнях разных языков и тем самым разобщил их. Мораль этой притчи такова: высокомерие не доводит до добра. Но есть еще одна мораль, вытекающая из метода, каким были разобщены люди, – к провалу приводит также и неумение найти общий язык. Нечто подобное происходит сейчас и в науке, причем темп этих изменений продолжает нарастать[51]. При отсутствии общего языка укладывать кирпичи становится все труднее и труднее. Конечно, предыдущие ряды кирпичей остались, и на них укладываются новые, только что обожженные кирпичики идей, но на что они опираются? И, что еще важнее, куда ведет нас растущая башня? Ответить на эти вопросы становится все сложнее.

Если посмотреть на науку со стороны, то может показаться, что по мере роста нашего совокупного знания мы все лучше и лучше понимаем, как устроен наш мир. Возможно, это верно для нашего абстрактного коллективного разума. Количество информации, накопленной в библиотеках, неуклонно растет. Но каждому человеку в отдельности становится все труднее увидеть мир в перспективе. Ученые, работающие в разных сферах науки, разрабатывают для своих областей все более специфическую терминологию и концепции. В наши дни нейробиолог не понимает, о чем говорит нефролог, и наоборот. Мало того, самим нейробиологам становится все труднее понимать друг друга. Способность среднего человека понимать суть других областей науки оказалась весьма ограниченной. Для того чтобы понимать других, надо владеть их языком. Но научные полиглоты, как это ни прискорбно, реже всего встречаются среди биологов, изучающих человеческий организм. В биологии человека границы между дисциплинами определены наиболее отчетливо. Ученый может всю жизнь исследовать клетки человеческого мозга или изучать определенные свойства слизистых оболочек[52]. Чем сильнее отрасль дробится на мелкие области, тем ниже становится вероятность по-настоящему крупного открытия. Чисто механические открытия, конечно, случаются и при исследовании каких-то крошечных участков. Например, ученые, исследующие внутреннее ухо, могут открыть что-то новое в передаче звуков в центральную нервную систему, но практически никто из этих ученых не может отступить на несколько шагов назад и взглянуть на проблему с некоторого расстояния, а ведь именно в этой способности кроется залог научного прорыва. Поэтому неудивительно, что такие прорывы совершают ученые, исследующие малоизвестные области и являющиеся в них полновластными владыками. Они могут позволить себе отстраниться и взглянуть на проблему в целом, не обращая внимания на мелкие детали. К этому племени ученых в первую очередь относятся экологи и специалисты по эволюционной биологии, однако даже они в последнее время стали утрачивать эту свою способность. Отойдя на некоторое расстояние, они могут разглядеть вещи, которые были упущены при междисциплинарном переводе. Для того чтобы по-настоящему понять, как работают биологические организмы, надо, как я уже сказал, отступить на пару шагов назад – только тогда можно разглядеть параллели, повторяющиеся закономерности, характерные для разных областей биологии и организмов разных видов. Я бы сказал, что идеальная дистанция – это та, которая позволяет одновременно видеть организм человека и организм термита, причем в контексте окружающего их ландшафта. При таком взгляде трудно упустить из вида муравьев.

Муравьи, как и все мелкие создания, вездесущи. Вероятно, классической моделью для изучения взаимодействия между организмами разных видов (например, между человеком и населяющими его кишечник микробами) является пример взаимодействия между муравьями и акациями. Акация предоставляет муравьям убежище и питание в виде маленьких грушевидных плодов в обмен на защиту своей листвы. Деревья, на которых обитают муравьи, здоровее деревьев, лишенных муравьев, и растут они гораздо быстрее, так как муравьи защищают акации от многочисленной группы травоядных насекомых. Можно провести параллель между тем, как муравьи взаимодействуют с акацией и как наши организмы уживаются с населяющими их микробами. Наши микробы тоже защищают нас и обеспечивают питательными веществами в обмен на еду, которую мы поглощаем. Впрочем, можно найти еще более тесную параллель – если присмотреться к муравьям, которые занимаются собственным сельским хозяйством.

Эти существа похожи на нас больше, чем животные любого другого вида. Колонии этих муравьев, известных как муравьи-листорезы, представляют собой колоссальные сообщества. Их образуют многие тысячи или даже миллионы стерильных особей, обеспечивающих всем необходимым свою королеву. Как и в любом обществе, некоторые отдельные особи могут быть несовершенны. Одни принимают неверные решения. Других съедают враги. Третьи притаскивают в муравейник ядовитые листья, а четвертые всегда ходят не туда, куда надо. Но в целом общее дело не страдает, муравьи беспрестанно работают. Их работа заключается в доставке в муравейник измельченных листьев, где те становятся удобрением для грибных плантаций. Грибные тела – их можно назвать плодами – богаты сахарами, и муравьи кормят ими своих личинок. Эти грибы служат муравьям как бы внешним кишечником, переваривающим листья, которые насекомые неспособны переварить самостоятельно. Разные виды листорезов разводят грибы разных видов. Короче говоря, грибы и муравьи нужны друг другу, и у насекомых существует множество разнообразных способов, как использовать грибы. Такое сельское хозяйство – занятие нелегкое, но муравьи научились делать это почти безупречно. Наверное, с точки зрения грибов, кормить личинок тоже нелегкое дело, однако грибные фермы растут, колония процветает, а муравьиная королева толстеет от невообразимого количества оплодотворенных яиц.

Колонии муравьев-листорезов, поднаторевших в выращивании грибов, выглядят со стороны как хорошо налаженное поточное производство. Муравьи-рабочие таскают в муравейник листья, на которых сидят более мелкие муравьи – в их задачу входит охранять рабочих от мух, откладывающих яйца в их головы. Солдаты, чьи мышцы развиты куда лучше, чем мозг, охраняют пути транспортировки. Листья измельчаются согласованными движениями острых пилообразных мандибул. Есть и внушительных размеров королева, которая, лежа в укромном отсеке муравейника, непрерывно откладывает тысячи яиц в день, причем каждое яйцо неповторимо, как яйца Фаберже. Множество специалистов по тропической биологии сутками и месяцами следили за этой совершенной фабрикой. Почти все наблюдатели отметили необычайное сходство между муравьиными и человеческими городами. Это сравнение напрашивается само собой, но все же муравьиная колония больше напоминает не город, а единый организм. Каждого муравья можно уподобить клетке – одни клетки заняты транспортом питательных веществ, другие обезвреживают яды, и все вместе они бескорыстно трудятся ради выживания всего муравейника.

Муравьи-листорезы так же удивительны, как и их грибы. Отношения грибов и муравьев показывают, до какой степени может дойти взаимозависимость двух биологических видов. Но ученые, изучающие кишечник человека, мало знают о муравьях, по крайней мере, не больше того, что можно узнать из просмотров научно-популярных передач канала «Дискавери». Там можно увидеть то попадающих в фокус, то расплывающихся насекомых и сравнить их размер с размером человеческого пальца. Но до недавнего времени в рассказах о муравьях-листорезах отсутствовал один ключевой элемент. Было неясно, каким образом примитивная иммунная система муравьев защищает грибы – свой наружный пищеварительный тракт – от болезней. (Вы можете заметить, что этот вопрос аналогичен вопросу о том, как наш кишечник защищается от вредоносных для него бактерий.) Если такой грибной сад, какой мы видим у листорезов, остался бы без присмотра, он был бы немедленно сожран – особенно в тропиках. Однако растущие в муравейниках грибы отлично себя чувствуют и, несмотря на свою пищевую привлекательность, остаются целыми и невредимыми. Кроме того, оставалось загадкой, как муравьям удается самим оставаться здоровыми в окружении грибов.

Если живое существо в природе никто не трогает, для этого есть веская причина – оно может отвратительно пахнуть, выделять яды или защищаться каким-нибудь иным способом. Но что же отгоняет врагов от муравьиных садов и от самих насекомых, которые ежедневно соприкасаются с множеством микробов? Недавно было высказано предположение, что муравьи и грибы защищены от патогенных бацилл «хорошими» бактериями. Кэмерон Карри, биолог, ныне работающий в университете штата Висконсин, считает, что эти бактерии образуют колонии в особых местах на теле муравьев. Бактерий становится больше, когда в колонии заводятся патогенные микроорганизмы. Карри полагает, что эти микроорганизмы помогают муравьям бороться с опасными бациллами, обитающими на хороших грибах. Давно известно, что бактерии могут вырабатывать антибиотики – большинство антибактериальных препаратов, включая пенициллин, изначально были выделены из микроорганизмов. Бактерии муравьев-листорезов могут продуцировать антибиотики, подавляющие рост вредных грибов (по-латыни их называют Escovopsis), поражающих полезные грибы муравейника. Согласно гипотезе Карри, эти бактерии являются защитниками и партнерами муравьев, они живут на телах насекомых, покрывая их словно вторая кожа. Вероятно, муравьи поддерживают существование этих бактериальных колоний, чем-то вознаграждая их и удерживая на себе. Альтернативная гипотеза гласит, что эти бактерии являются защитниками не столько грибов, сколько самих муравьев. В данном случае оба объяснения выглядят вполне разумными. Таким образом, идея о том, что наш организм специально культивирует в кишечнике полезных бактерий, пришла из биологии беспозвоночных. Так как изучать муравьев легче, чем людей, то можно надеяться, что все сложные (хотя и спорные) способы взаимодействия муравьев с окружающей природой будут раскрыты быстрее, чем тонкости наших взаимоотношений с кишечными бактериями. Прав Кэмерон или нет – покажет время, но достаточно и того, что он смог посмотреть на проблему с некоторого расстояния и обнаружить нечто очень интересное. Его находка касается муравьев, но, как выяснилось, эту идею можно применить и в изучении экологии и биологии человека.

Мы склонны воображать себя очень сложными существами. Согласно прежним воззрениям, мы – вершина творения, главное звено эволюционной цепи. В то же время нам трудно представить себе, что наши взаимоотношения с другими видами по своей сложности не уступают взаимоотношениям, скажем, тех же муравьев. Но надо сказать, что и наши отношения с «родными» микроорганизмами тоже нельзя назвать простыми. Нам просто повезло, что в последнее время мы стали больше знать о жизни колоний муравьев-листорезов. В том, как мы возделываем свои бактериальные сады, мы мало отличаемся от муравьев. Наши червеобразные отростки, если они не воспаляются, выполняют, в принципе, ту же самую работу. Вопреки тому, что говорит наш мозг относительно вредоносности всех бактерий, живущих у нас в кишках и на коже, аппендикс имеет свое мнение на этот счет. Он что-то бормочет на своем примитивном бессловесном языке, и он явно знает, что говорит.

Глава 6. Мне нужен мой аппендикс (как и моим бактериям)!

11 Сентября 1942 года Дину Ректору из Шатокуа, что в штате Канзас, стукнуло девятнадцать. День рождения праздновали на глубине сотни футов под водой. Над головой Ректора, кроме миллионов фунтов воды, находились еще и японские эсминцы, охотившиеся за американскими субмаринами, в одной из которых и находился Ректор. Подводники надеялись, что стальной корпус убережет их и от воды, и от вражеских торпед. Дин впервые встречал свой день рождения подобным образом.

Впрочем, праздник продолжался недолго. К утру парню стало так плохо, что он подумал, что умирает. Дина Ректора и его сослуживцев окружало множество опасностей, но на этот раз восстали внутренние демоны. Боль усилилась настолько, что Дин не смог сдержать стон. Один из моряков предположил, что у Ректора просто грипп. Может быть, это ностальгия, предположил другой. Но Ректор стонал все сильнее, и в конце концов все осознали беспощадную истину – у парня был аппендицит.

Аппендицит может угрожать жизни даже в обычных условиях, но условия, в которых находился Ректор, трудно назвать обычными. На борту субмарины не было оперирующего хирурга, и найти его на таком расстоянии от родины, да еще в окружении японцев, было просто нереально. Парень нуждался в операции, но кто будет ее проводить? Официально корабельным хирургом числился Уилер Б. Лайпс, но на самом деле все его врачебные навыки ограничивались умением работать с электрокардиографом. Командир попросил Лайпса прооперировать Ректора, но Лайпс отказался, и тогда командир попросту приказал ему это сделать. Причин для колебаний у Лайпса было более чем достаточно. Не говоря уже о полном отсутствии хирургического опыта, он не знал, как долго действует эфир, где в человеческом теле находится аппендикс, и не имел ни малейшего представления о том, какую кухонную утварь можно использовать в качестве хирургических инструментов. Но приказ есть приказ, и Лайпс начал готовиться к операции.

Собравшись с духом и собрав подходящие инструменты, Лайпс приступил к делу. Парня уложили на стол в офицерской кают-компании. Стол оказался «такой длины, что голова и ноги Ректора как раз доходили до его краев и не свешивались с него». Лайпс склонился над Ректором, нервно листая медицинский учебник. (Скорее всего, он искал рисунок, на котором была бы обозначена топография пораженного органа.) Вместо хирургической маски Лайпс натянул чайное ситечко. Своим добровольным ассистентам он выдал ложки, которые должны были служить крючками и ранорасширителями. Ассистенты в полной готовности встали по обе стороны от пациента. Затем, как позже было сказано в опубликованной в Chicago Daily News статье, Лайпс наклонился к Ректору и сказал: «Слушай, Дин, я никогда раньше не делал ничего подобного». У Ректора округлились глаза, а Лайпс, «следуя старинному хирургическому правилу, прижал кончик мизинца к втянутому пупку, а большой палец установил на гребне подвздошной кости, после чего указательный палец сам уткнулся в точку, где надо было выполнить разрез».

Удаление аппендикса – самая распространенная хирургическая операция. Довольно часто, как в случае с Дином Ректором, аппендэктомия становится необходимой неожиданно и в самых неподходящих условиях. Придя на работу, понаблюдайте за своими коллегами. Возможно, кого-то из них несчастный случай лишил глаза. Вы не увидите ни одного, у кого не было бы сердца, но я готов биться об заклад, что у многих нет аппендикса. Этих людей, лишенных червеобразного отростка, вы не выделите из общей массы; на их коже нет стигм или каких-либо других страшных последствий аппендэктомии. Возможно, что аппендикса нет и у вас. Но независимо от этого было бы уместно задать вопрос: если аппендикс причиняет людям так много неприятностей, а его отсутствие куда менее заметно, чем отсутствие штанов (на это вы бы обязательно обратили внимание, взглянув на коллегу), то зачем он нам вообще нужен? Ответ, как мы увидим дальше, имеет отношение к нашим кишечным микробам и к истории нашей эволюции. Аппендикс имеет смысл только в контексте нашего эволюционного прошлого, но члены экипажа подводной лодки едва ли в тот момент размышляли над этими проблемами. Люди смотрели на Дина Ректора, который, широко раскрыв рот, громко стонал.

Лайпс, собравшись с духом, сделал разрез.

Аппендикс – это отходящий от слепой кишки продолговатый кусок плоти размером с мизинец. Однако, несмотря на свой малый (относительно других органов) размер, он все же достаточно велик и заслуживает отдельного описания. На вопрос о том, что делает в организме аппендикс, можно дать очень распространенный ответ. Сердце качает по сосудам кровь. Почки очищают ее и регулируют артериальное давление. Легкие поглощают из воздуха кислород и выделяют в атмосферу углекислый газ. Что же касается аппендикса, или червеобразного отростка, то он, кажется, просто висит, как и положено слепому отростку. За триста лет, прошедших после первого удаления аппендикса у живого человека, этому небольшому органу приписывали массу способностей – иногда сверхъестественных, но по большей части банальных. Возможно, аппендикс является частью иммунной системы. Возможно, он играет какую-то роль в нервной регуляции. Может быть, он секретирует гормоны и влияет на работу мышц. Но в принципе в медицинской науке преобладало мнение, что аппендикс в организме не делает вообще ничего. Это рудимент, такой же, как соски у мужчин или кости задних конечностей у кита; то есть заметный, но никому не нужный пережиток прошлого[53]. Это неверный ответ, но вплоть до недавнего времени мы об этом не знали.

История наших попыток понять, в чем заключается функция аппендикса, началась задолго до операции Лайпса, но в этой истории было больше предположений, чем истинного понимания. Главным доказательством того, что аппендикс является обычным рудиментом, служил тот факт, что после его удаления с людьми не происходит ровным счетом ничего. Это считалось логически обоснованным окончательным доказательством. Хирурги (а в случае Лайпса – техники кабинета ЭКГ) удалили миллионы аппендиксов. За результатом они наблюдали приблизительно так же, как вы могли бы наблюдать за результатом удаления ненужного бревна из стены вашего загородного дома. Если дом после этого не рухнул, то вы испытываете громадное облегчение, слегка подпорченное беспокойством во время сильного ветра. Однако «ветры» дули, но людям, перенесшим аппендэктомию, не становилось хуже, и они не умирали молодыми. Их дома продолжали стоять крепко и непоколебимо. Если бы роль аппендикса в организме была по-настоящему важной, то лишившиеся его люди (по крайней мере некоторые) начали бы болеть[54]. Но перенесшие операцию, подобно морским свинкам в стерильных камерах, и не думали болеть, поэтому представлялось совершенно ясным, что аппендикс – это пережиток прошлого. Возможно, он что-то делал, когда мы были обезьянами, а может, и еще раньше, когда мы, словно мелкие грызуны, жили среди громадных динозавров. Да, вполне вероятно, что в организме наших далеких предков аппендикс и играл какую-то жизненно важную роль, но теперь он просто болтается среди кишок, как язык колокольчика, который иногда, как в случае Дина Ректора, начинает панически трезвонить: «Я здесь, удалите меня немедленно!».

Но с гипотезой о том, что червеобразный отросток – это всего лишь антикварная безделушка, бесполезный рудимент, были и кое-какие проблемы. Во-первых, аппендикс иногда убивает. Если воспаленный аппендикс не удалить, то вероятность гибели пациента независимо от его возраста приближается к пятидесяти процентам. Согласно статистике, один из шестнадцати человек в общей популяции заболевает острым аппендицитом[55], следовательно, если в этих случаях не удалять аппендикс, то каждый тридцать второй человек умрет от аппендицита. Если бы исторически каждый тридцатый человек умирал от воспаления червеобразного отростка, само присутствие которого, размер и форма запрограммированы генетически (что представляется вполне правдоподобным), то не потребовалось бы много поколений на то, чтобы ген крупного аппендикса (или даже аппендикса вообще) полностью исчез из человеческой популяции[56]. При прочих равных условиях гены, которые убивают или даже просто ослабляют нас, надолго в генофонде не задерживаются. Рыбы, которые в процессе эволюции приспособились к жизни в подводных пещерах, очень скоро лишились глаз, ибо в темной пещере глаза не нужны, не говоря уже о том, что с точки зрения биоэнергетики сохранение глаз в такой ситуации слишком дорого обходится организму[57]. Если бы наличие аппендикса было излишним и вредным, то он давно бы исчез, как исчезли глаза у пещерных рыб. Кстати сказать, они утратили не только глаза, но и их нервные связи. У этих рыб редуцировались участки мозга, отвечавшие за зрение. Но подобная судьба не коснулась аппендикса, он остался, несмотря на миллионы смертей на его счету.

Еще одна проблема с этой гипотезой заключается в обезьянах. Если наш аппендикс действительно всего лишь бесполезный рудимент, то мы можем присмотреться к нашим ближайшим родственникам и выяснить, что делал когда-то наш червеобразный отросток. Чем занимался аппендикс в организмах наших предков, каковы его нынешние функции в организмах наших родственников? Если наш аппендикс – всего лишь рудимент, то можно ожидать, что у обезьян этот орган развит лучше, чем у нас, и приносит обезьянам больше пользы. По идее, у шимпанзе аппендикс должен быть меньше, чем у других обезьян, так как они являются нашими ближайшими родственниками, а их образ жизни (и полезность аппендикса при таком образе жизни) близок нашему. У пещерных рыб нет глаз, так как они бесполезны и дорого обходятся, но мы можем исследовать родичей пещерных рыб и выяснить, какую роль глаза играли в жизни их предков. Точно так же мы можем исследовать наших родичей и выяснить, что делал аппендикс в организме наших предшественников.

Здесь кроется суть проблемы и самая интересная часть истории. Оказалось, что у людей и некоторых человекообразных обезьян аппендикс хорошо развит и имеет более сложную структуру, чем у низших широконосых обезьян, например у мартышек. Это позволяет утверждать, что для нас червеобразный отросток важнее, чем для наших предков[58]. Полученные данные противоречат нашим ожиданиям – ведь мы исходили из рудиментарности аппендикса. Что все это может значить? Скорее всего, аппендикс, долгое время считавшийся бесполезным, все же имеет (или совсем недавно имел) для нас какое-то значение. Более того – его значение, видимо, настолько велико, что особи с хорошо развитым червеобразным отростком живут дольше и оставляют более многочисленное потомство, которое передает дальше гены сложного и отлично развитого аппендикса. Собственно, мы вновь пришли к началу нашей истории. Исследование других приматов привело нас к выводу о том, что наш аппендикс – во всяком случае, в недавнем эволюционном прошлом – имел для нас очень большую ценность. Но какую?

Вопрос, выполняет ли аппендикс какую-либо функцию или просто является бесполезным придатком слепой кишки, в течение сотен лет ждал своего исследователя. Никто в мире не занимался этой проблемой всерьез. Подобно многим другим важным вопросам, этот, как правило, служил лишь предметом застольных бесед. После обеда о нем благополучно забывали. Во всем мире хирурги провели в операционных тысячи часов, удаляя червеобразные отростки. Их удалили так много, что эта операция стала считаться рутинной – удалить аппендикс стало так же прозаично, как, скажем, открыть банку кока-колы или оторвать черенок от помидора. Большинство врачей вообще перестали задумываться о пользе или вреде аппендикса, бросая очередной отросток в таз. Никто (даже вопреки здравому смыслу!) не учитывал возможность того, что аппендикс играет какую-то роль во взаимоотношениях организма и населяющих его микробов.

Но вернемся на подводную лодку, где Уилер Б. Лайпс вскрыл брюшную полость Дина Ректора и принялся изучать его кишечник. Об аппендиксе Лайпс знал приблизительно столько же, сколько все остальные люди, – то есть практически ничего. Правда, осознание того, что он невежда не более прочих, было слабым утешением как для Лайпса, так и для Ректора. Пот заливал глаза Уилера, и он то и дело просил своих помощников вытирать ему лоб. Перед ним на столе лежал человек со вскрытым животом. Операция измотала Лайпса. В течение двадцати минут он тщетно искал червеобразный отросток. Сначала он «поискал на одной стороне слепой кишки, а потом на другой». Лайпс начал сомневаться в своих силах.

Когда уже начало казаться, что все пропало, аппендикс, наконец, был найден. Оказалось, что он свернулся змеей и втянулся в просвет слепой кишки. Лайпс удалил отросток, бросил его в кувшин, снял с лица Ректора губку с эфиром и кетгутом зашил рану. Все необходимые инструменты у Лайпса были наготове. Нитки он отрезал маникюрными ножницами.

Никто не знал, суждено ли Ректору жить или умереть, но аппендикс лежал в кувшине, выставленный на всеобщее обозрение. Если бы Лайпс внимательно присмотрелся к удаленному им органу, то обнаружил бы много интересного. Во-первых, он заметил бы, что аппендикс заполнен лимфатической тканью – признак отношения к иммунной системе. Лайпс бы увидел, что изнутри аппендикс покрыт бактериями – толстым ковром из тесно прижавшихся друг к другу разнообразных бактериальных клеток (таким же ковром покрыты хитиновые панцири муравьев). При правильном освещении Лайпс мог бы обратить внимание на то, что аппендикс очень напоминает своего рода пещеру. Но Лайпс, естественно, ничего этого не заметил. В тот момент его меньше всего занимал вопрос, зачем нужен был Ректору его аппендикс. Лайпса намного больше интересовало, как Ректор перенесет действие эфира и когда у него самого и его помощников пройдет возбуждение, вызванное всплеском адреналина, бушевавшего в их крови все несколько часов этой операции. Подводная лодка покачивалась в волнах, а в такт ей покачивался и аппендикс в кувшине, и Ректор на импровизированном операционном столе.

Через несколько дней стало окончательно ясно, что Ректор пошел на поправку. Лайпс стал героем. До конца дней его будет окружать ореол доблести и творческих способностей. Но в истории изучения человеческих аппендиксов (включая и ваш) нельзя не отметить еще одного незаурядного человека, который видел невероятное количество аппендиксов в кувшинах и тазах, присмотрелся к ним внимательно и обнаружил ключ к пониманию загадки червеобразного отростка.

Рэндал Боллингер – почетный профессор университета Дюка в Дареме (Северная Каролина). Сам он утверждает, что отошел от дел и наслаждается заслуженным отдыхом. Отправьте ему письмо по электронной почте, и вам придет автоматически сгенерированный ответ: профессора не будет на месте до 2050 года[59]. В науке принято считать, что способность порождать новые идеи достигает своего пика в возрасте, из которого Боллингер давно вышел. Успех редко приходит к неоперившимся цыплятам и старым облезлым петухам. Но всякий стандартный подход имеет свои недостатки и ограничения. Стандарт упускает из вида опыт и объем наблюдений. Да, лучшие свои произведения Пикассо создал во времена бурной молодости, но его другу Матиссу, как хорошему вину, потребовалось несколько десятилетий для совершенного созревания таланта. Свои лучшие полотна Матисс написал в возрасте между семьюдесятью одним и восемьюдесятью пятью годами[60], ну а Боллингер продолжал работать с человеческими организмами и размышлять об их природе. Они были его холстами, которые он постоянно подправлял и делал на них открытия. Боллингер понимал, что у организма всегда найдется в запасе пара-другая тайн, которые надо разгадать. Одной из таких тайн и был аппендикс.

За время своей трудовой деятельности Боллингер видел тысячи аппендиксов – в животах больных, на операционных столах и в тазах для удаленных частей тела. Он знал, что червеобразные отростки заполнены тремя вещами: иммунной тканью, антителами и бактериями. Именно бактерии становятся главной проблемой при разрыве аппендикса. Когда это происходит, бактерии, находящиеся в кишках и аппендиксе, попадают в полости тела и вызывают опасную для жизни инфекцию.

Многие люди видели то же самое, что и Боллингер. Но большинство их проигнорировало увиденное, как, впрочем, и мы все игнорируем значительную часть того, что попадается нам на глаза. Однако в случае Боллингера простые наблюдения относительно естественной истории аппендикса оказались полезными и плодотворными. Обнаруженные им факты и проницательность его коллеги Билла Паркера из медицинского центра университета Дюка помогли совершить удивительное открытие. Во время рутинного лабораторного коллоквиума в 2005 году Паркер и Боллингер беседовали со студентами и докторантами о своих последних исследованиях. Функция аппендикса никогда не была темой этих обсуждений, и на этот раз коллоквиум не был исключением из правила – по крайней мере, поначалу. Но тот день Паркер запомнил на всю жизнь. Он даже помнит, на каком стуле сидел в тот день. У Боллингера, вспоминает Паркер, «был такой вид, словно он наткнулся на какое-то сокровище». Он некоторое время молчал, а потом задумчиво, как будто обращаясь к самому себе, но достаточно громко произнес: «Бьюсь об заклад, я знаю, что делает в организме аппендикс». Вот так, без особого повода, на коллоквиуме развернулась интересная дискуссия. Студенты онемели от неожиданности. Боллингеру и Паркеру очень скоро стало ясно, что за несколько минут этого ясного весеннего утра они решили проблему, которую до них не могли решить на протяжении пяти сотен лет. Они внезапно нашли очевидный ответ. В тот день Боллингер и Паркер пришли к выводу, что аппендикс – это дом и убежище для бактерий. Аппендикс возник как место, где бактерии могут спокойно жить и размножаться и где их не беспокоит кишечная перистальтика. Аппендикс – это тихая гавань, уютный закоулок. Из этого закоулка, решили профессора, бактерии могут заново колонизировать кишечник после того, как флора вымывается из него во время разных заболеваний. Например, холера вызывает такую интенсивную рвоту и такой профузный понос, что из желудочно-кишечного тракта вымывается масса бактерий. При холере этот эффект представляется адаптационным, то есть приспособительным. Когда клетки холерного вибриона изгоняются из организма (и чаще всего попадают в системы водоснабжения), то они передаются следующим жертвам с такой же неизбежностью, как если бы переносчиками были комары. Холерный вибрион запускает весь этот процесс, в избытке производя соединения, которые, не являясь чрезмерно токсичными, тем не менее вызывают такую реакцию, словно в кишечник попало большое количество ядовитых веществ. В такой ситуации аппендикс может стать для бактерий спасительной гаванью.

В этот момент на свете нашлось бы мало того, во что Боллингер и Паркер верили бы больше, чем в свою новую гипотезу. Возможно, что человеческое тело устроено так же сложно, как муравьиное сообщество. Теперь надо было решить, что делать дальше. Можно было либо немедленно опубликовать посетившую их идею, либо сначала ее проверить. Паркер и Боллингер, скрепя сердце, решили все же для начала проверить свою гипотезу. Для этого им, конечно, придется «хорошенько покопаться в кишечнике с подвешенным к нему аппендиксом». Если бы они тогда знали, что проверка гипотезы займет два бесконечно долгих года.

Озарение, снизошедшее в тот день на Боллингера, Паркера и других сотрудников лаборатории, не могло посетить кого-то одного из них. Новое знание явилось в результате соединения опыта и знаний каждого из них. Потребовался опыт Боллингера, изучавшего морфологию и структуру червеобразного отростка. Не менее важным было в этом отношении открытие, сделанное Паркером за десять лет до этого. Паркер тогда изучал антитела и читал литературу о том, как они реагируют на бактерии. Читая научные статьи, он понял две вещи: во-первых, то, что антитела иногда не атакуют, а, наоборот, помогают бактериям, и, во-вторых, что аппендикс – по необъяснимым пока причинам – буквально забит антителами. Странным казалось не только то, что такой, судя по всему, бесполезный орган вообще существует. Странным было и то, что он заполнен антителами, производство которых очень недешево обходится организму. Никто не задавался вопросом, что может быть тому причиной.

Антитела обычно описываются как часть защитной системы организма, как вторая линия его обороны, на которую наталкивается чужеродный агент, сумевший проникнуть в тело сквозь барьеры первой линии, например сквозь слизистую оболочку носа. Но это только часть правды. На самом деле главное занятие антител – это отличать клетки нашего тела от клеток других организмов. С точки зрения антител, весь мир населен двумя типами клеток – «свои» и «чужие». Вся жизнь антител проходит в распознавании этих двух типов клеток и в запуске соответствующих иммунологических реакций – ответов на вторжение в организм «чужих» клеток[61].Антитела являются древним компонентом нашей иммунной системы. По механизму своей активности наша иммунная система не отличается от систем крыс и лягушек, так как сотни миллионов лет назад, когда жили наши общие предки, эта система уже доказала свою несомненную эффективность.

Паркер начал читать о том, что другие биологи уже знали об определенном классе антител – об иммуноглобулинах А. Антитела этого вида типичны для человеческого кишечника. В поисках материалов об иммуноглобулинах А Паркер читал то же самое, что читали до него сотни ученых. «Основная функция иммуноглобулинов А состоит в поиске и идентификации бактерий, находящихся в кишечнике», чтобы другие элементы иммунной системы могли атаковать распознанные чужеродные бактерии и вытеснить их из кишечника и из организма. Но Паркер чувствовал, что в этой картине что-то не так.

Здесь я хотел бы немного отвлечься от повествования и сказать, что наука – по крайней мере в некоторых деталях – состоит из ошибок. Исправление ошибок – это то, чем сотни и тысячи ученых занимаются в своей повседневной научной деятельности. Вся надежда на то, что истина в конце концов все же пробьет себе дорогу, а ошибки будут вытеснены (фигурально выражаясь) в кишечник и удалены прочь. Но подчас этот процесс требует немалого времени и трудов. Иногда заблуждение прикидывается истиной довольно долго, ибо об ошибках пишут в учебниках и их заучивают поколения молодых ученых[62]. Находить и исправлять такие застарелые ошибки и заблуждения – занятие трудное и неблагодарное. Но если вам удастся это сделать – неважно, в результате внезапного озарения, терпения, прилежного чтения, везения или сочетания всех или некоторых из этих факторов, – то это будет похоже на то, как если бы вы на нью-йоркском Центральном вокзале обнаружили ведущую в волшебный мир потайную дверь. После такого открытия хочется останавливать всех встречных и спрашивать: «Как вы могли не заметить этого раньше?».

Просматривая статьи об иммуноглобулине А, Паркер читал то же самое, что до него читали и другие иммунологи, но ему в этих статьях виделось нечто несуразное. Присутствовали все части картины, но соединялись они неправильно. Создавалось впечатление, что смотришь на человека, у которого ступня растет прямо из бедра. В статьях, вышедших в семидесятые годы, писали, что бактерии, атакуемые иммуноглобулинами А, имеют на своей поверхности специальные рецепторы. Их можно сравнить с микроскопической дверью, специально устроенной таким образом, чтобы антителам было удобнее атаковать бактерию. Но скажите на милость, зачем бактериям двери для тех самых антител, которые атакуют их и выводят из организма? Это выглядит так же, как если бы китайцы, построив свою Великую стену, пристроили бы к ней с внешней стороны Великую лестницу. Зачем строить для врагов удобные проходы? Читая литературу, Паркер со временем обнаружил еще более странные вещи. Недавние исследования показали, что у людей и подопытных мышей с отсутствием иммуноглобулина А бактерии с рецепторами к нему исчезают.

Паркер, занимаясь исследовательской медицинской деятельностью, изучает возможности ксенотрансплантации – то есть пересадки органов животных одного вида представителям других видов. Его задача – найти приемлемое медицинское решение, отыскать способ его реализации и клиническое применение. Понимание свойств иммуноглобулина А и сходных антител показалось Паркеру ключом к решению проблемы. Если ученым удастся временно блокировать или каким-то образом изменить активность этих антител, то человеческий организм сможет принять, допустим, легкие обезьяны или сердце свиньи как свои собственные. (В мечтах Паркер видел газетные заголовки типа «В Кливленде произведена пересадка человеку легких свиньи».) Но помимо своей основной деятельности, Паркер всегда очень живо интересовался радикальными новыми идеями. Он любит их и искренне им радуется. Теперь, когда он серьезно взялся за проблемы ксенотрансплантации, у него появились и новые идеи по поводу иммуноглобулина А. Если он окажется прав, то в учебниках по биологии придется заново переписывать целые главы.

Итак, в один прекрасный день 1996 года Билл Паркер сидел в своей лаборатории, размышляя о том, что ему известно об иммуноглобулине А. Такие моменты переживали многие ученые (наверное, так чувствует себя ягуар, поймавший броненосца) – они напряженно думали, как проникнуть под броню фактов и найти закономерность, связывающую их в единое целое. Иногда вскрыть броненосца так и не удается, и он спокойно гуляет по лаборатории – целый и невредимый. Но столь же часто ягуару все же удается обнаружить в броне слабое место. Вот и Паркеру показалось, что он нашел верное объяснение, которое придавало смысл всем его разрозненным наблюдениям. Ответ был очевиден, и не требовалось никаких новых исследований, по крайней мере пока. Если теория Паркера окажется верна, то она перевернет все наши нынешние представления о самых распространенных антителах нашего кишечника.

Откровение, посетившее Паркера в 1996 году, состояло в следующем: если организм с помощью иммуноглобулинов А пытается освободиться от бактерий, то он тем самым оказывает себе поистине медвежью услугу. Если бактерии пытаются избежать контакта с антителами класса иммуноглобулинов А, им это также не удается. Они не только оставили дверь открытой, но и поменяли замок таким образом, чтобы он подходил для ключа – антител класса IgA. Естественно, у бактерий нет никаких дверей и специальных рецепторов к иммуноглобулинам А; справедливо также и обратное. Дело в том, что на поверхности антител IgA присутствуют определенные сахара. Бактерии распознают эти сахара и реагируют на них. Мысль Паркера заключалась в том, что все иммунологи, до сих пор изучавшие действие иммуноглобулинов А в нашем кишечнике, заблуждались относительно их функции. На самом деле они помогают бактериям! Антитела способствуют слипанию бактерий в конгломераты и их закреплению на слизистой кишечника. Эта фиксация препятствует вымыванию бактерий из просвета кишки.

Иммуноглобулины класса А помогают бактериям тем, что сооружают для них подобие строительных лесов, на которых бактерии соединяются вместе, образуя биопленку – сообщество разнородных бактериальных клеток. Биологические пленки очень широко распространены в природе – их, например, образуют бактерии, живущие на муравьях-листорезах. Паркер ничего не знал о листорезах, но знал, что подобное взаимодействие встречается в мире растений. Он понял, что бактерии в кишечнике человека поразительно схожи с бактериями, обитающими на корнях растений. Что, если человеческий организм, как и растения, вырабатывает вещества, способствующие прилипанию бактерий? Что, если иммуноглобулины не воюют с бактериями, а, наоборот, помогают им удержаться на слизистой кишки?

Для того чтобы проверить эту идею, Паркеру нужно было в лабораторных условиях смоделировать взаимодействие иммуноглобулинов А с кишечными микробами. Ученый начал выращивать клетки слизистой оболочки кишечника на пластиковых пленках, а затем добавлял в эти культуры бактерии. По всей лаборатории были расставлены пробирки с невообразимой дрянью. Для усиления роста клеток в культуры добавляли человеческие экскременты. Иногда путь к открытию приходится прокладывать через незнакомый лес, где взору исследователя вдруг открываются неведомые ранее чудеса. Но бывает, что роль леса исполняет лаборатория, заполненная бактериями, выделенными из человеческих экскрементов. Всякому стороннему наблюдателю эта картина показалась бы ужасной и даже вульгарной – но не Паркеру, которому лабораторный запах казался сладким запахом открытия.

В 1996 году у Паркера не было ничего, кроме идеи, но она имела колеса и могла двигаться. Это и надо было проверить. Опыты заняли целых семь лет. Наконец, Паркеру удалось показать, что если к биопленкам добавлять иммуноглобулины А, то пленки растут быстрее и достигают большей толщины. В присутствии иммуноглобулинов А к клеткам кишечника прилипало вдвое больше бактерий. Если же к пленкам добавляли фермент, расщепляющий иммуноглобулины А, то пленки распадались. Паркеру показалось, что он нашел убедительные доказательства своей правоты, но… сначала ему никто не поверил. Колеса идеи прокручивались вхолостую. Никто не давал денег на исследования, ни один журнал не принимал его статьи. Наконец, в 2003 году Паркеру удалось опубликовать статью. Но заметят ли ее? Не канет ли она в Лету вместе с другими безвестными идеями? Паркер мог быть тысячу раз прав, но это не гарантировало признания.

Наконец в 2004 году случился прорыв. Джеффри Гордон, известный и заслуженный ученый, получавший в виде грантов миллионы долларов и имевший в своем распоряжении дюжину докторантов, написал теоретическую статью в поддержку идеи Паркера[63]. Статья Гордона стала неким порогом, необходимым толчком, и вскоре тем, кто выжидал, было дано разрешение поверить Паркеру. Со скоростью приливной волны, захлестывающей корни мангровых зарослей, идея Паркера превратилась из ереси если и не в догму, то, во всяком случае, в признанную теорию. Стало очевидно, что основной функцией иммуноглобулинов А является помощь бактериям. В своих лабораторных исследованиях, результаты которых изначально никто не хотел публиковать, Паркер показал, что в присутствии иммуноглобулинов А бактерии растут в пятнадцать раз быстрее, чем в отсутствие IgA. Следовательно, иммуноглобулины не просто помогают бактериям, но и делают это очень активно!

Идея Паркера, несмотря на свою внешнюю непритязательность, оказалась поистине революционной. Когда Паркер приступал к своей работе, все были убеждены, что первоочередная задача нашей природной иммунной системы – воевать с бактериями. Дело было закрыто. Теперь Паркер и многие ученые стали отстаивать абсолютно противоположную точку зрения. Антитела иммуноглобулинов класса А, стучась в двери бактерий, не атакуют их. Иммуноглобулины помогают бактериям, поставляя вещества, позволяющие им образовывать структуры, называемые биологическими пленками. Паркер и Боллингер показали, что такие пленки выстилают слизистую оболочку большей части толстого кишечника и аппендикса. На микроскопических срезах был отчетливо виден ковер, состоящий из плотных рядов коротких стержней и напоминающий строй солдат, стоящих плечом к плечу[64]. С медицинской точки зрения эти биологические пленки всегда рассматривались как зло. Такие пленки охотно вырастают на стенках лабораторных пробирок и на прочем лабораторном оборудовании. Но в нашем кишечнике биопленки, возможно, играют положительную роль, может быть, они нам даже необходимы. Мы еще вернемся к вопросу о том, для чего хороши эти бактериальные пленки, а пока вспомним, что рассуждения Билла Паркера – это еще не конец истории.

Рэндал Боллингер, воспользовавшись идеей (а теперь уже и открытием) Билла Паркера, предложил свое объяснение функции аппендикса в человеческом организме. Если иммунная система помогает бактериям кишечника и если аппендикс – это то место, где мы встречаем наибольшую концентрацию иммунной ткани и антител (причем скорость отмирания клеток здесь сравнима скорее с тихой заводью, нежели со стремительной рекой), то, вероятно, именно в аппендиксе антитела в наибольшей степени помогают бактериям. Аппендикс – это маленький инкубатор, отделенный от быстрого потока, несущегося по кишечнику (и отгороженный от плывущих в этом потоке патогенных бактерий), эдакий дзен-буддийский садик микробной жизни.

Боллингеру и Паркеру пришлось ждать возможности исследовать человеческие кишки, чтобы подтвердить предположение Боллингера о том, что бактериальные пленки должны быть наиболее плотными именно в аппендиксе. Когда ученые наконец получили ожидаемое, им удалось подтвердить справедливость гипотезы Боллингера. Просвет кишок оказался густым лесом из клеток, это был даже не лес, а настоящее гнездо жизни. Интерпретация Боллингера заключалась в следующем: в виде биопленки аппендикс содержит огромное количество бактерий, которые, в свою очередь, оказывают нашему организму неоценимые услуги. Помимо этого, Боллингер считает, что аппендикс – это тихая гавань для микробов. Когда патогенные микроорганизмы вытесняют из кишок полезные бактерии, аппендикс служит источником повторной колонизации кишечника после стихания инфекции.

В настоящее время то, что предлагают Паркер, Боллингер и их коллеги, – это единственное правдоподобное объяснение тех феноменов, которые мы наблюдаем в аппендиксе. Эта гипотеза позволяет объяснить и другие аспекты функции аппендикса, которые до сих пор плохо поддавались пониманию. Теория, предложенная учеными, объясняет, почему аппендицит больше распространен в развитых, а не в развивающихся странах, где люди вообще чаще страдают от кишечных инфекций и паразитов. Такой подход позволяет объяснить этот феномен тем, что в развивающихся странах аппендикс до сих пор выполняет свою задачу восполнения микробной флоры кишечника. В развитых же странах аппендикс нечасто встречается с патогенными бактериями. Ему недостает стимуляции, как и всей иммунной системе в отсутствие паразитов и/или патогенных бактерий. Таким образом, аппендицит, как и большинство так называемых современных болезней цивилизации, является результатом изгнания других организмов из нашей повседневной жизни. Аппендикс воспаляется, потому что наш организм за отсутствием другой мишени ополчается против самого себя. Смерть все же нашла Дина Ректора, первого человека, которому выполнили аппендэктомию на подводной лодке. Спустя некоторое время он погиб в результате неисправности выпущенной торпеды, которая, покинув лодку, развернулась и поразила ее. Она ополчилась на подводную лодку точно так же, как аппендикс Дина Ректора восстал против своего хозяина. Но на этот раз у Дина не было никаких шансов избежать гибели.

Это было совершенно неожиданное открытие: выяснилось, что наша иммунная система, включая аппендикс, может помогать живущим в кишечнике бактериям, а не сражаться с ними. Это знание перевернуло наши прежние представления, полученные в результате опытов на содержавшихся в огромных стерильных камерах морских свинках. Оно показало, что мы можем получать и получаем пользу от микробов, причем настолько большую, что ради этого стоило научиться продуцировать антитела для улучшения условий жизни микробов в кишечнике. Вместе с этими знаниями, добытыми в результате трудов Эми Кросвелл, Билла Паркера и Рэндала Боллингера, возникла и новая научная отрасль. На протяжении всей истории медицины мы всегда плохо думали о других биологических видах[65]. Нас убивают бактерии, грибы, глисты, вирусы, простейшие и многие другие мрачные злодеи, имя которым – легион. Изначальное мнение, что бактерии являются нашими смертельными врагами, помешало работавшим до Паркера биологам и медикам увидеть и разглядеть то, что увидел и разглядел он. В самом лучшем случае считалось, что бактерии и другие микроорганизмы могут быть безразличны нашему организму. Но никто даже не предполагал, что бактерии могут нам помогать. Симбиоз как форма взаимовыгодного сожительства была оставлена на откуп экологам, изучающим разные непонятные организмы – например, муравьев и термитов в дальних странах.

История о кишках, аппендиксе и их бактериях – это лишь верхушка айсберга, и мы только начинаем искать то, что скрыто под поверхностью. Наши организмы приспособились к взаимодействию и с другими видами, отличными от бактерий. Мы с вами, как и все другие люди, очень похожи на колонии муравьев-листорезов в том, что тоже зависим от других биологических видов, без которых мы перестали бы быть самими собой. Мы воображаем себя крепостью, осажденной бактериями, но на самом деле это не так. Микробы интегрированы в наши тела, представляют собой их неотъемлемую часть. При изучении поперечных срезов наших кишок трудно бывает сказать, где кончаются микробы и начинается ткань кишки. Антитела класса иммуноглобулинов А не определяют «хорошие» бактерии как чужие. Для антител они неотличимы от клеток нашего организма. Этот взгляд пока чужд медицинскому сообществу, но экологи давно с ним освоились. Совместная жизнь с бактериями – это норма, стерильное существование – аномалия.

Нам трудно воочию представить себе взаимодействие наших тел с другими биологическими видами, и, вероятно, это положение сохранится и в ближайшем будущем. Мы, конечно, можем представить себе наши кишки и даже тот маленький домик для бактерий, который существует во многих из нас в виде червеобразного отростка. Но представление это весьма смутное. С другой стороны, воссоздание картины гнезда муравьев-листорезов нам вполне по силам и предоставляет нам окно, через которое можно заглянуть в его святая святых. Совсем недавно биологи провели интереснейший эксперимент по выявлению структуры муравейника листорезов. В гнездо залили большое количество воды, а потом высыпали несколько грузовиков цемента. Консистенция раствора была более жидкой, чем обычно, и цемент заполнил все ходы и туннели внутри муравейника, даже самые мелкие. Поток раствора убил рабочих муравьев, потом личинок и, в конце концов, матку. В итоге получился слепок муравейника, его, так сказать, негатив. Подобный эксперимент был проведен с гнездами и других видов муравьев, но по величине они даже близко не подходят к гигантскому поселению листорезов.

Раствор заливали в муравейник на протяжении нескольких дней и заполнили всю его полость. Потом ученые выждали некоторое время, чтобы дать раствору затвердеть, после чего принялись медленно откапывать полученный слепок. Постепенно из-под земли выступала сложнейшая конструкция из камер и туннелей. Сцена походила на археологические раскопки. Биологи словно выкапывали из песка фигуры китайских терракотовых воинов – сначала головы, потом плечи, потом все остальное туловище. Рабочие продолжали копать, но до конца работы было далеко. Из-под земли появлялись все новые и новые туннели и камеры. На пятый день рабочие наконец выкопали гнездо целиком, оставив в земле отверстие глубиной в десять и шириной в двадцать футов. По форме муравейник напоминал сердце, пульсирующий центр которого был когда-то наполнен живыми насекомыми. Теперь это был безжизненный натюрморт. От сердца отходили артерии и вены, перемежающиеся камерами, где тоже совсем недавно кипела жизнь. Проявив терпение, можно было рассмотреть и детали: помещения для отходов, камеры с висящими на потолках грибами, глубокое жилище королевы. Здесь было все необходимое для жизни. Слепок был сделан мастерски, он представлял собой настоящее произведение искусства, плод совместного труда муравьев и людей – хотя в первую очередь, конечно, муравьев. Более мелкие слепки муравейников можно увидеть в музеях, но слепок гнезда муравьев-листорезов был очень велик для выставочного экземпляра, чрезмерно велик. Люди сидели вокруг него, как в картинной галерее, – то отходя на некоторое расстояние, чтобы оценить перспективу, то подходя ближе, чтобы рассмотреть детали. Самое сложное – это включить перспективу в научное исследование.

Физически гнездо муравьев было создано эволюцией для комфортного проживания не только муравьев, но и их биологических партнеров. Для того чтобы проветривать грибные камеры, в муравейнике проложены специальные туннели. Сами камеры устроены так, чтобы максимально облегчить рост грибов. Помещения для отходов расположены в некотором отдалении, чтобы патогенные гнилостные бактерии не смогли добраться до грибов. Наше тело подобно муравейнику, оно создано из множества разнообразных клеток и микроорганизмов разных видов. Поражает другое: мы удивлены, но не шокированы сложностью взаимоотношений между муравьями и микробами, однако не ожидаем подобной сложности от собственного организма. Мы охотно верим в то, что жизнь колонии муравьев зависит от множества микробов, живущих на телах насекомых и в их кишечнике, а также от чужеродных грибов. Мы верим в то, что даже незначительные изменения в растительном сообществе вокруг муравейника могут в корне изменить облик колонии. Но мы никак не можем примириться с тем, что все это верно и для жизни наших собственных организмов. Мы думаем о себе как о чрезвычайно сложных животных, но почему-то считаем, что сложность взаимоотношений с микробами, грибами и паразитами касается не нас, а животных других видов.

Аппендикс – это окно с видом на наше сходство с муравьями и другими формами жизни. Вскройте аппендикс, извлеките наружу его содержимое и изучите его. Да, оно выглядит несколько неопрятно, но все же это книга, которую можно и нужно прочесть. Она расскажет о том, что наш организм создал уникальное (даже если сравнить с близкородственными нам видами) вместилище для бактерий; придаток, заполненный иммуноглобулинами А, помогающими удерживать в кишечнике столь нужные нам бактерии. Аппендикс и иммуноглобулиновые антитела – это модельное представление о нашем теле в целом, об организме, который действительно борется с некоторыми враждебными видами, но при этом – осознаем мы это или нет – выработал у себя способность помогать другим видам – как таким малым, как бактерия, так и таким крупным, как корова.

Часть IV. Как мы пытались приручить коров и сельскохозяйственные культуры, а вместо этого они приручили и откормили нас.

Глава 7. Когда коровы и трава одомашнили людей…

Давайте забудем о плохом и станем думать о приятном. Мы склонны полагать, что изменения, произведенные нами в природе, нанесли вред неугодным нам видам и положительно повлияли на виды полезные. Конечно, каждый имеет право так думать, но это далеко не универсальный подход, более того – на деле часто все оказывается совершенно иначе. Виды, к которым мозг принуждает нас относиться с неприязнью, иногда оказываются весьма полезными – например, многие гельминты и микробы. Но мы причиняем несомненный вред также многим плодам и орехам, которыми мы питаемся с незапамятных времен. Это сладкие и питательные представители видов, которые поддержали нашу эволюцию и которых, возможно, касались еще шершавые губы Арди. Те виды, которые некогда высоко нами ценились, а теперь преданы забвению.

Большую часть нашей истории мы, будучи еще первобытными приматами, проводили за собиранием и поеданием диких плодов. Эти плоды приносили нам огромную пользу. Впрочем, мы тоже были им полезны, так как оставляли их семена везде, где опорожняли свой кишечник. Некоторые виды растений именно так и распространились по миру, используя отхожие места как трамплин для следующего прыжка. В этом отношении наши предки ничем не отличались от туканов, страусов эму, обезьян и многих других животных, служивших переносчиками семян разнообразных растений. Естественно, питались мы не только плодами. Мы разыскивали и поедали насекомых – например, муравьиных маток или личинок крупных жуков, – но все же нашей главной опорой были растения. Сегодня, глядя на наших партнеров по эволюции, живущих вне нашего тела, мы видим совершенно иную картину. Более трех четвертей всей территории, занятой некогда дикими лесами и лугами, теперь отданы под сельскохозяйственные угодья. На этих землях мы выращиваем ничтожно малую часть всех произрастающих на Земле растений – кукурузу, рис, пшеницу и изредка что-нибудь еще. Эти растения по-прежнему являются нашими симбионтами, однако они отличаются, например, от папайи, которая, подобно птице фениксу вырастает рядом с садовым туалетом. Перейдя от собирания плодов тысяч растений к искусственному выращиванию ограниченного их числа, мы стимулировали развитие как полезных (окультуренных), так и бесполезных и вредных видов. Но развивались не только растения, но и мы сами. История этого развития начинается с самых первых дней сельского хозяйства.

Издалека обработанные поля кажутся преисполненными силы и красоты. Вспомним старинные пейзажи, на которых изображены светящиеся поля пшеницы, склоняющейся к земле под тяжестью налитых зерном колосьев. Но сельское хозяйство – занятие трудное и не всегда благодарное. Неурожай и ненастье случаются чаще, чем тучные годы и солнечные дни. Но с этим нам приходится смиряться, так как у нас нет иной альтернативы. Когда-то мы могли просто бродить по окрестностям и без труда находить всю необходимую нам еду. Сто тысяч лет назад все люди жили в Африке. Потом одна из ветвей человеческого рода покинула Восточную Африку и переселилась в Европу, откуда двинулась в тропическую Азию, Австралию, а в конечном счете добралась и до Северной Америки. На протяжении всего этого долгого путешествия никто из наших предков не занимался земледелием. Люди тщательно изучали виды, обитавшие в новых местах, а потом принимались собирать растения и убивать животных. Все начало меняться около десяти тысяч лет назад. Возникло и начало распространяться сельское хозяйство, продолжая свое шествие по планете и сегодня. Восемьдесят процентов всей потребляемой человечеством пищи в наши дни является продуктом сельского хозяйства – она выращивается на лугах, пастбищах и животноводческих фермах.

Мы легко забываем, каким был мир сравнительно недавно. Всего десять тысяч лет назад в Амазонии жили немногочисленные группы людей, селившиеся по берегам рек под пологом тропического леса. Они добывали все необходимое собирательством. Эти группы распространились по территориям нынешней Боливии и Эквадора, а затем обособились. Поселения людей Амазонии изучены плохо. Кости и окаменелости быстро разрушаются корнями деревьев и возрождаются к новой жизни в виде листьев деревьев, термитов и жуков. Но поскольку бассейн Амазонки люди колонизировали позже, чем остальной тропический мир, мы все-таки можем достаточно отчетливо представить себе картину перехода от первобытного состояния к современному. Мы знаем, что после начала колонизации бассейна Амазонки группы людей начали продвигаться вдоль рек, занимая сначала самые лучшие места, а потом и все остальные. С каждым годом увеличивалось число групп, как и количество людей в каждой из них. Территория Амазонии огромна, но не бесконечна, поэтому наступил момент, когда люди заселили ее полностью. Рост популяции ограничивался войнами, голодными годами и детоубийством. Тем не менее Амазония постепенно заполнилась людьми, рыскающими между деревьями тропического леса. В каждой деревне (как в Амазонии, так и во всем остальном обитаемом мире) люди изучили окружавшие их виды растений и животных – конечно, не все, но многие. Современные аборигены, живущие в тропических лесах, знают сотни видов растений и столько же видов животных[66]. Если это верно в отношении их (и наших) предков, то это значит, что им были известны сотни тысяч биологических видов, которые использовались в самых разнообразных целях. Сообща наши предки-собиратели знали и использовали больше биологических видов, чем мы сегодня. Они не подозревали о существовании инфекционной теории заболеваний и не разбирались в физике элементарных частиц, но умели отличать съедобные плоды от смертельно ядовитых, а также разбирались в биологии каждого съедобного животного достаточно для того, чтобы знать, когда и как на него охотиться.

Однако несмотря на то, что первобытные жители Амазонии и других тропических регионов умели извлекать питательные вещества из множества самых разнообразных животных и растений, рост лесов и их обитателей не был безграничным. По одному меткому замечанию, Амазония (как бассейн Конго или тропики Азии) – это огромная чашка Петри, ограниченная с одной стороны Андами, а с другой – океаном и пустынями. В этой плоской чашке население становилось все более и более плотным, пока не достигло нескольких миллионов человек. И все эти люди собирали плоды и охотились на птиц и обезьян[67]. Можете представить себе развитие ситуации по такому сценарию. Население будет расти, а ресурсы истощаться. И что потом?

Вероятно, по мере роста населения Амазонии (как и других подобных мест во всем мире) увеличивались также и смертность, и частота войн. Во всяком случае, именно так происходит у бактерий, и благодаря такому развитию событий мы не погрязли по уши в микробах. Правда, часть людей могла уйти в пограничные районы, подальше от надежных источников воды и легкодоступной пищи. Видимо, в некоторых местах древние люди так и поступали – выживали за счет ухудшения условий жизни. Была еще одна возможность – изыскать альтернативный способ выживания. И мы видим, что в местах с наибольшей плотностью населения предсказуемо появляются две формы выживания: сельское хозяйство и цивилизация – хлеб и цари.

Размышляя о жизни, нам стоит подумать и о том, какое влияние оказало на нас изобретение земледелия. Следует задаться вопросом, какова же польза от того, что вместо собирания сотен разных видов растений, вместо употребления в пищу самых разнообразных плодов, орехов и животных мы стали выращивать и разводить несравненно меньше их видов, которые (несмотря на постоянное потребление) снова вырастают. Мы одомашнили эти виды и теперь имеем возможность либо собирать их в своих садах, либо покупать в магазинах. Другими словами, что произошло, когда история исключила дикие виды животных и растений из нашего рациона? Ответ настолько же зависит от того, кем были ваши предки и как изменилась их диета, насколько же и от того простого факта, что диета эта менялась в одних местах медленнее, чем в других, но в конечном итоге она изменилась во всем мире.

Но вернемся в Амазонию. В регионе, который мы привыкли считать «девственными лесами Амазонки», когда-то процветали земледельческие цивилизации[68]. Они обосновались на границах лесов, в местностях, подверженных сезонным колебаниям климата. Урожайные годы были изобильными, но неурожайный год означал страшное бедствие. Тем не менее в этих областях плотность населения была выше, чем в других местах. Деревни превратились в города с населением в тысячи, а иногда и в сотни тысяч человек. С летящего над Боливией самолета видны руины этих цивилизаций: сотни миль грунтовых дорог, сеть приподнятых над уровнем земли полей и холмы на месте прежних домов – следы разрушенного человеческого муравейника. Параллельно с развитием земледелия такие же цивилизации возникли независимо друг от друга в Колумбии, Перу и Бразилии. На приподнятых полях, разделенных между собой паводковыми водами, высаживали арахис, маниоку и сладкий картофель. В высокогорьях, где основали свою империю инки, произрастали другие культуры. Но независимо от того, где и как именно выращивались растения, люди перестали кочевать. Изменился образ жизни. Постепенно мы перестали быть такими, какими были раньше, и стали приблизительно такими, какими являемся сейчас, – оседлыми земледельцами, живущими в густонаселенных городах и селах.

Подобные процессы происходили и в других районах планеты. Мы изобретали земледелие множество раз – точно так же одна гроза может породить множество лесных пожаров. Мы рассматриваем этот переход от охоты и собирательства к сельскому хозяйству как одно из наивысших достижений человечества, как ослепительный свет грядущего изобилия. Вместе с земледелием возникли сложно устроенные общества с их внешним блеском, письменностью, живописью, музыкой и всеми хитросплетениями, которые раньше невозможно было даже представить. Во многих культурах земледелие получило статус божьего благословения и возрождения. В некоторых племенах Амазонии бытует легенда о том, что первые люди произошли от маниоки, корни которой, если ее правильно посадить, разовьются в руки, ноги и душу. Деметра, древнегреческая богиня плодородия и земледелия, приносит в мир весну и молодость. Сама богиня и земледелие, которому она покровительствует, являются символами нашего возрождения как вида, который способен так изменить землю, чтобы она стала еще более щедрой. Способностью к культивированию растений обладают многие насекомые, но среди млекопитающих мы в этом отношении уникальны. Мы посадили в землю семена, плоды которых пожинаем до сих пор.

Земледелие можно легко представить себе залогом нашего здоровья и счастья. Но это не так. Во-первых, с переходом к земледельческому образу жизни (от зависимости от многих биологических видов к зависимости от ограниченного их числа) продолжительность жизни не возросла, а уменьшилась. Охотники и собиратели в среднем жили дольше, чем первые земледельцы. Кроме того, насколько можно судить по костным остаткам, ухудшились и условия жизни. Превращение охотника и собирателя в скотовода и земледельца привело к росту заболеваемости, в особенности желудочно-кишечными расстройствами, что было связано с переходом к новому рациону. Хуже того – новая диета сочеталась с появлением социальной иерархии и разделением на имущих и неимущих, так что даже когда еды было много, не у всех была возможность ее получить. С развитием сельского хозяйства выживание стало больше зависеть от социального статуса, культурного уровня и способности справляться со сложностями, которые возникают при совместном проживании тысяч и миллионов людей, чем от умения спасаться от хищников и собирать достаточное количество еды.

Возникает вопрос: если сельское хозяйство имеет столько отрицательных черт, то почему мы вообще выдвинули его на первое место? Крестьянский труд тяжел и изнурителен. Так зачем им заниматься? Отчасти ответ заключается в том, что в поворотные моменты истории (а именно таким был момент перехода к сельскому хозяйству) наши предки, отдавая предпочтение земледелию, выбирали не между успехами общества охотников и собирателей и земледелием, а между периодическим голодом, поражавшим охотничьи племена (когда еда попросту убегала), и сельским хозяйством. Именно такое объяснение предложил в семидесятые годы антрополог из университета штата Коннектикут Ли Бинфорд. Он предположил, что многочисленные подъемы земледелия возникали всякий раз, когда у человеческих сообществ не оставалось иного выбора, то есть когда люди оказывались перед лицом голодной смерти. Бинфорд отнюдь не полоумный чудак, а маститый ученый и авторитетный антрополог, но это, конечно, не означает, что он всегда прав или что другие антропологи должны во всем с ним соглашаться. Однако если он все-таки прав, то его точка зрения позволяет объяснить, почему мы стали такими, какие мы есть сегодня. Если каждый земледельческий народ начинался не с великой империи, а с мелкой группы людей, начавших бороться за выживание и победивших, то, вероятно, члены каждой такой группы обладали уникальной комбинацией удачных генов, позволившей им выжить на диете из культурных растений и одомашненных животных. Возможно, многие из нас являются потомками людей из этих групп, редких счастливчиков с их урожаями и генетическими вариациями.

Критики Бинфорда соглашаются с ним в некоторых пунктах теории о происхождении земледелия. Известно, что задолго до того, как сельским хозяйством (в частности, земледелием) стали заниматься для регулярного получения пищи, возделывание растений носило случайный характер. Кто-то мог обнаружить в лесу виноград, пришедшийся ему по вкусу, и посадить лозу возле дома. Люди могли выкапывать понравившиеся им деревья и пересаживать их поближе к своим поселениям. Кое-где люди даже могли культивировать некоторые виды растений. Эта деятельность была ограниченной по той простой причине, что добывать еду в лесу было значительно легче. Собирательство не отнимало много времени, так как за четыре-шесть часов можно было набрать еды на всю семью[69]. Все остальное время охотники и собиратели отдыхали. По этому поводу у ученых нет разногласий. В свой обычный день охотник и собиратель уделял некоторое время работе, а остальное посвящал искусству, танцам и, как полагают многие антропологи, сидению вокруг костра и рассказыванию историй. Противоречия возникают в вопросе о том, что же произошло потом.

Представьте себе на мгновение, что все происходило так, как считает Бинфорд. Вы живете в маленькой общине, которая является частью большого племени, становящегося с каждым новым поколением все более и более многочисленным. Еды в окрестностях поселения становится все меньше, а насекомых-паразитов – все больше. В каждом доме обитает масса блох и вшей, не говоря уже о других насекомых. В былые времена поселение можно было просто перенести в другое место. Возможно, в некоторых местах (например, в тропиках) вы решились бы на переезд быстрее, но в конце концов, где бы вы ни жили, вы все равно перекочевали бы на новое место. Бесчисленные деревни в бассейне Амазонки перемещались с места на место, как стаи саранчи. В Амазонии блохам, вшам, летучим мышам и прочим подобным прелестям жизни в джунглях требуется пятнадцать лет, чтобы утвердиться и размножиться в человеческих жилищах. Наверное, поэтому первобытные охотники и собиратели, жившие как в Амазонии, так и в тропической Африке или Азии, каждые пятнадцать лет меняли место жительства. Но наступает момент, когда идти становится некуда. Лес со всех сторон уже занят. Итак, вы остаетесь – и погружаетесь в трагическую неизбежность. Среди населения распространяются патогенные бактерии и вызванные ими заболевания, а еды в лесах, гнездах и пещерах становится все меньше и меньше. Возможно, все это случается в неблагоприятный год, когда еды не хватает и в других поселениях. В такие годы людская смертность резко возрастает. Выжившие меланхолично раскачиваются в своих гамаках, голодные и покусанные блохами. В конечном итоге в живых остаются те, у кого есть хотя бы немного еды – в виде растущих возле дома растений. Это еще не домашние растения, но их можно окультурить. Люди ели то, что росло возле их крыльца, и, если могли, высаживали еще. Многие деревни вымерли целиком, но в вашей деревне прижились некоторые съедобные растения. Вы и еще несколько семей выжили благодаря первым урожаям – этим тлеющим уголькам человеческой культуры. Вы будете как зеницу ока беречь каждый стебелек и каждое семечко, как ваши предки берегли во мраке пещер огонь, зная, что из каждого семени вновь взойдет спасительное растение, как это бывало и прежде.

Бинфорд считает, что как минимум некоторые из наших предков в обеих Америках (так же как и во всем мире) обратились к земледелию от отчаяния. Он полагает, что, когда плотность населения сильно увеличилась, многие люди стали умирать от голода и истощения. Возможно, лишь очень немногим семействам удавалось вырастить что-то в приемлемом количестве и достаточно быстро для того, чтобы выжить. По мнению Бинфорда, переход к земледелию иногда или даже в большинстве случаев был жестом отчаяния. Из этого жеста родились общества, которые не изобрели земледелие, а были подчинены ему. Первые урожаи, скорее всего, были настолько скудны, что могли поддержать лишь немногих, да и то буквально на грани голодной смерти. Добывать пропитание с помощью земледелия было трудно и утомительно. Преимуществом пользовались те люди, чьи гены позволяли лучше переваривать и усваивать новую еду. Бинфорд думает, что культура первобытных людей и, возможно – это только предположение! – их гены совершили земледельческую революцию. Человеческие общины стали оседлыми, а питание людей резко ухудшилось. В земледелии Бинфорд видит проклятие человечества. К моменту изобретения письменности люди окончательно и бесповоротно приняли новый образ жизни. Если это так, то становятся понятны последствия, с которыми мы сталкиваемся в нашей современной жизни. Среди таких последствий и то, что урожай надо получать регулярно и с большими трудностями. Стабильность урожая позволила некоторым счастливчикам сильно размножиться, стать большими народами и густо заселить множество местностей. Но если когда-то их предки зависели от тысяч разных видов растений-симбионтов, то теперь люди стали зависеть всего от нескольких, а в некоторых местах – и от одного-единственного вида. Они (следовательно, и мы, как их потомки) стали тесно связаны не с производством еды вообще, а с определенными видами культурных растений. В бассейне Амазонки такими культурами стали арахис и маниока (Cassava manihot). Эта драма разыгрывалась множество раз по всему миру с разными растениями, но актеры и роли зловещего спектакля по Бинфорду оставались прежними.

Взгляды Бинфорда на сельское хозяйство как на возрождение после апокалипсиса годами подвергается ожесточенной критике со стороны других антропологов. Эти взгляды противоречат истории, которую мы давно и не без успеха себе рассказываем, истории о том, что мы являемся успешными новаторами и хозяевами своей судьбы. Со временем Бинфорд занялся другими вещами и задумался над другими проблемами. Сам он был уверен, что имел основания для выдвижения своей теории, но черепки глиняной посуды и выбеленные временем кости – недостаточное доказательство, и идеи Бинфорда так и остались нетронутой целиной.

Для того чтобы убедить остальных в своей правоте, последователям Бинфорда были нужны неопровержимые доказательства, а именно ген, указывающий на то, что произошло с человеком на заре сельского хозяйства и на то, как мы с тех пор изменились. И такой ген был обнаружен – причем даже не один, а несколько. Они доказывают, как важно было для нашего выживания приручение животных и окультуривание растений. Наличие этих генов ясно указало на то, о чем Бинфорд упоминал лишь косвенно, – на одомашнивание человека.

Эта история начинается с тура (Bos primigenius), предка современных домашних коров. Туры появились на просторах Северной Африки и Южной Азии в то время, когда в этих областях лежали огромные естественные пастбища, а граница зоны тропических лесов отступила к экватору. Питались эти гигантские животные произраставшими в изобилии новыми видами трав. Туры были лишь одним из видов схожих с коровами животных, которых было тогда великое множество – например, бизоны (Bison bison), бантенг (Bos javanicus) и другие. Но туры попали в число избранных. Взрослые особи достигали шести футов в холке, обликом они напоминали коров, но по размерам приближались к слонам. Они проходили по лугам, уничтожая траву, как тли. Крупные зубы были приспособлены для того, чтобы срезать траву у самого корня, а потом тщательно ее перетирать. В желудках этих животных бурлила жизнь в виде бактерий и простейших, помогавших переваривать пищу. Без этих симбионтов туры не смогли бы выжить.

На обширных травянистых пастбищах туры благоденствовали. Но насколько эти зеленые побеги были полезны и питательны для туров, настолько же бесполезными были они для людей. Человеческие существа так и не научились есть траву. Мы можем ее пережевать и проглотить, но переварить целлюлозу и лигнин (основные составляющие вещества травы) нашему желудочно-кишечному тракту не под силу. Нас могут насытить только семена или зерна, и вначале, оглядывая безбрежные зеленые просторы, наши предки чувствовали себя как опаленные солнцем моряки среди бескрайнего моря – промокшие насквозь, но лишенные питья, окруженные пищей и умирающие от голода. Но любую пищу нужно сначала попробовать, а потом уж отказываться от нее. Наши предки набили рты травой, тщательно ее пережевали, проглотили и принялись ждать. Увы, мы потерпели поражение на том поле, где выиграли туры.

Впрочем, успех, как и поражение, имеет свои границы и свои переломные моменты. Туры постепенно заполонили все луга, дошли до границ лесов и остановились. Но и в своих естественных пределах животные продолжали ощущать себя победителями. Как-то раз на узкой тропинке туры повстречались с людьми. Вскоре была заключена сделка. В реальной истории искушения и грехопадения запретным плодом было вовсе не яблоко, а заросшее шерстью вымя самки тура.

Вначале отношения между людьми и турами были неуклюжими и несмелыми, как у двух подростков, впервые пытающихся расстегнуть друг на друге одежду. Не обошлось без неловкости и неизбежных шероховатостей. Доение с самого начала было непростым ремеслом. Даже сегодня требуются незаурядные усилия для того, чтобы «убедить» корову позволить себя подоить. Вот что пишет Джульет Клаттон-Брок в своей книге по естественной истории домашних животных: «Корова должна быть спокойна и хорошо знакома с дояркой. Неплохо, если рядом будет стоять теленок или существо, которое корова воспринимает как теленка. Часто необходима стимуляция гениталий коровы, чтобы спровоцировать секрецию молока»[70]. Нечего сказать, удобств маловато. Но от первого человека, залезшего под корову, чтобы ее подоить, произошла большая часть будущего человечества.

Относительно деталей истории такого начинания, как доение коров, существует множество предположений при полном отсутствии достоверного знания – как и относительно зарождения сельского хозяйства вообще. Многие археологи и антропологи считают, что такие события в истории одомашнивания и окультуривания – неважно, касается ли это коров или пшеницы – могли произойти на периферии успешных обществ. Эти ученые принимают историю так, как она изложена в популярных учебниках. Одомашнивание тура явилось еще одним свидетельством нашей тяги к новшествам и покорению природы, а также послужило новым доказательством раннего зарождения науки и технологии. Действительно, оглядываясь назад, можно сказать, что наша способность укрощать диких животных кажется просто магической. Сначала мы приручили коров, а потом лошадей, коз, кошек, а заодно и собак. Мы делали это поколение за поколением, не кнутом, так пряником. Творя подобные превращения, легко задрать нос и вообразить себя богом. Но если присмотреться внимательнее, то выяснится, что изменились не только туры. Они изменили и нас, хотя никто этого не замечал вплоть до самого недавнего времени. Сами туры к этому совершенно не стремились, но под влиянием равнодушной и слепой эволюции они в итоге поступили так, словно осознанно хотели приспособиться к нам, а нас приспособить к себе. Даже Ли Бинфорд, полагавший, что сельское хозяйство стало результатом стремления к выживанию, не мог в полной мере представить себе, насколько тяжелы были условия существования человека и как велика их роль в становлении современных людей.

В последние пять лет прогресс генетики позволил нам поставить вопрос не только о степени родства разных животных, но и о том, когда возникли варианты тех или иных генов, какие из наших способностей были ими обусловлены и насколько быстро эти способности стали общераспространенными. В подавляющем большинстве случаев новые гены-мутанты сразу исключаются из популяции, так как их носители обычно погибают, не достигнув половой зрелости. Некоторые новые гены удерживаются в популяции, но их ожидают разные судьбы. Они могут сохраниться на какое-то время, а затем все равно исчезнуть. Гены могут и постепенно распространиться благодаря небольшим преимуществам, которые они предоставляют. Возможно, хотя и маловероятно, что какой-то ген внезапно становится всеобщим. Такое возможно только в том случае, если его носители спариваются со всеми членами популяции или если почти все особи, у которых этот ген отсутствует, погибают. Прибегая к довольно прозрачному эвфемизму, генетики называют такой сценарий «селективной зачисткой». Термин, конечно, больше подходит для характеристики хоккейного турнира, чем для описания процесса, в ходе которого особи, лишенные какого-либо наследственного признака, погибают.

Новые генетические методы позволили ученым реконструировать истории туров и людей по отдельности, а затем переплести между собой нити обеих этих историй. История происхождения коровы от тура началась около девяти тысяч лет назад где-то на Ближнем Востоке, когда туры стали заходить в людские поселения. Возможно, там росла самая вкусная трава, а может, это было самое безопасное место, где им не угрожали хищники. Что именно послужило причиной, никто, конечно, не знает. Как бы то ни было, пришли ли они к нам добровольно или упираясь всеми четырьмя копытами, спустя несколько поколений они были приручены и одомашнены. Начиная с этого момента туры стали путешествовать по Земле вместе с людьми и вскоре оказались в Европе и Азии. Животные занимали ареалы, расчищаемые для них человеком. Они распространились далеко за пределы своих экологических ниш и, сделав это, стали все больше и больше отличаться от тех особей своего вида, которые остались без человеческой опеки, от тех диких туров, которые в итоге вымерли, не выдержав конкуренции со своими одомашненными сородичами. Первым турам с людьми стало лучше, чем было без них. Одомашненные туры выжили, а многие травоядные, хищники, да и растения исчезли с лица Земли.

Выживанию одомашненных туров способствовало изменение генома, определившее более изящное телосложение и более покладистый характер коровы, но при этом уникальные гены появились и у людей – гены, изменившие и нас с вами. Благоприятным наследственным признаком стало появление фермента лактазы, подарившего взрослым человеческим особям способность переваривать молоко. Этой способности лишены взрослые коровы, собаки, свиньи, обезьяны, крысы и другие млекопитающие. Молоко – исключительно детская еда, по крайней мере, это справедливо в отношении всех млекопитающих за исключением современного человека. Для того чтобы переваривать молоко во взрослом состоянии, человеку пришлось сохранить детскую способность продуцировать лактазу. Лактаза – это фермент, расщепляющий содержащийся в молоке сахар (лактозу), что делает молоко полезным для нас продуктом. Совершенно ясно, что наши предки не были способны переваривать молоко. Пещерные люди, если они и пили его не в детском возрасте, страдали от поносов и метеоризма. Возможно, они могли извлечь какие-то питательные вещества из молока, но очень немного, и если, например, люди заболевали, то от молока и последующей диареи их состояние могло только еще больше ухудшиться. Тем не менее сегодня большинство людей западноевропейского происхождения, то есть потомки людей, первыми приручивших диких быков и коров, способны усваивать молоко во взрослом состоянии. Другими словами, не только тур изменил свой геном в процессе одомашнивания, но и человек. Можно сказать, что мы тоже были приручены и одомашнены. Как только плотность населения стала настолько большой, что мы стали полностью зависимыми от коров, путь назад к собирательству и охоте был для нас навсегда закрыт. Наш образ жизни необратимо изменился – как и наши гены. Так мы перестали быть дикарями.

Несколько лет назад ученые идентифицировали мутацию, которая обусловила способность взрослых европейцев пить молоко. Эта мутация приводит к синтезу лактазы, а точнее лактазо-флоризингидролазы. После определения последовательности оснований, кодирующей этот фермент, стало возможным выяснить, когда возникла эта мутация и как быстро она распространилась на всю популяцию. Ответ на первый вопрос был получен довольно быстро. Ген-мутант появился у взрослых 9–10 тысяч лет назад, как раз в то время, когда, согласно археологическим данным и данным по генетике коров, люди впервые приручили туров[71]. Другими словами, в нашем распоряжении оказался генетический признак, способный рассказать захватывающую историю о первых совместных днях людей и коров; маркер, присутствие которого в геноме человека может многое сказать об истории его происхождения.

Вопрос о скорости распространения мутировавшего гена в популяции оказался более трудным. Ответ потребовал новых технологий и кропотливого труда; в конце концов терпение и труд все перетерли – часы, проведенные над распечатками с бесконечными последовательностями букв А, Ц, Г, Т; часы, потраченные на разделение субклеточных фракций, извлечение и анализ последовательностей ДНК, окупились сторицей. Короткий ответ на второй вопрос: «быстро». В племенах наших предков, впервые приручивших коров, те взрослые особи (а их было подавляющее большинство), которые не были способны усваивать молоко, болели и умирали. Те немногие, кто мог его переварить, болели меньше и выжили. Вслед за Ли Бинфордом, говорившим о вынужденном характере перехода к земледелию, мы можем также утверждать, что и к животноводству общество пришло не от хорошей жизни; это был далеко не самый выгодный для человека контракт. Мы можем с полным основанием считать героем первого человека, сумевшего извлечь молоко из коровьего вымени, и доказать тем самым, что человек может с честью выйти из любого, даже самого, казалось бы, безнадежного положения. Мы, потомки того героя, покинули наших прежних симбионтов и вместо этого попали в зависимость от наших новых партнеров. Мы продолжали меняться, но лишь в той мере, в какой меняли этих партнеров – пшеницу на коров или сорго на пшеницу. С этого момента мы выживали исключительно благодаря нашим пашням и стадам.

Мы привыкли верить в свою исключительность и поэтому называем наши новые отношения с растениями и животными окультуриванием и одомашниванием. На самом деле с тех пор, как вместе мы производим больше здорового потомства, чем порознь, наши отношения можно назвать новым симбиозом, который, подобно другим нашим взаимодействиям с окружающим миром, значительно упрощает нам жизнь. Люди, получив гены, позволившие взрослым расщеплять лактозу, стали жить лучше – так же как и туры, получившие гены, сделавшие их послушными, способными спариваться и размножаться в неволе, а также давать больше молока. Благодаря людям туры с этими новыми генами стали есть больше травы, чего они никогда не смогли бы сделать, будучи предоставленными самим себе в дикой природе. Конечно, люди не могут без посредничества туров есть траву, но они могут увеличить количество травы, сжигая и вырубая леса под пастбища для одомашненных туров. Люди могут уменьшить природную конкуренцию, убивая других травоядных животных. Из этих отношений и родилась наша взаимозависимость. Мы зависели и будем зависеть от одомашненного тура, чтобы производить достаточно еды для прокорма населения, плотность которого неуклонно нарастает. Но и бывшие туры будут зависеть от нас, людей, которые могут дать им еще больше травы и убить всех, кто посмеет есть их траву или вздумает на них охотиться. Вместе мы начали перекраивать мир – не потому, что нам очень этого хотелось, а потому, что мы были вынуждены это сделать. Однажды вступив на этот путь, мы потеряли возможность отступать. Дороги назад у нас нет. С нашей помощью туры, ставшие коровами, вытеснили своих сородичей, не сделавших этого. Дикие туры давно вымерли, как и другие крупные травоядные, с которыми они когда-то соперничали. Мы убили их, как, впрочем, убили и охотившихся на них хищников. Но исчезали не только конкуренты туров. Эта судьба ждала и многих собирателей – людей, которых земледельцы и скотоводы оттесняли все дальше и дальше, в леса, площадь которых сокращалась, уступая место полям и домашним турам, нашим новым симбионтам.

Сегодня на Земле живут более миллиарда коров – потомков диких туров. Мы превосходим их по численности, но их суммарный вес больше нашего, и поэтому трудно сразу сказать, кто получил больше преимуществ от нашего тесного симбиоза. Правда, такие подсчеты не вполне корректны, потому что учитывать надо не всех людей, а только потомков тех, кто приручил корову и эволюционировал вместе с ней. Прежде считали, что такими людьми можно считать только европейцев. Но это мнение оказалось ошибочным. Как всегда, изучение эволюции наших внутривидовых различий изменило наши представления не только о том, кем мы были, но и о том, какими мы стали теперь.

Приблизительно десять лет назад генетик Сара Тишкофф, работающая теперь в университете штата Мэриленд, заинтересовалась вопросом, как могло получиться так, что племя масаев, живущее в Восточной Африке, разводит коров и пьет молоко. Тишкофф знала историю о европейцах и турах, более того, она принимала участие в ее исследовании. Но она также знала и то, что множество других людей по всему миру пьют молоко. Масаи и другие скотоводческие племена, как и прежде, занимаются тем, что перегоняют свои многочисленные стада с одного естественного пастбища на другое. При этом масаи выпивают огромное количество молока, так же как и другие народы Африки, занимающиеся животноводством. Кроме того, известно, что в Африке (вероятно, на северо-востоке) коровы были одомашнены независимо, а оттуда скотоводство распространилось к югу, а затем и к юго-западу. На этих территориях возникли развитые культуры, основными продуктами питания которых были мясо и молоко, как у масаев. Но ни масаи, ни представители других африканских племен не являются потомками европейцев, одомашнивших коров, и поэтому трудно понять, откуда у масаев взялся ген, позволяющий взрослым людям пить молоко.

Можно предположить, что масаи каким-то образом обрабатывают молоко, что делает его удобоваримым. Например, приготовление сыра уменьшает содержание лактозы, но ни масаи, ни другие восточноафриканские племена не делают сыр. Одно время ученые считали, что могла иметь место миграция индивидов (или их генов) из Европы в те части восточной и западной Африки, где развилось скотоводство. Как раз в то время группа европейских ученых обнаружила гены, явно связанные с синтезом лактазы у взрослых. Когда ученые принялись за поиски этих генов среди различных популяций, было обнаружено, что гены усвоения молока удивительным образом присутствуют как у европейских потомков первых потребителей молочных продуктов, так и у западноафриканских народов фулани и хауса. Очевидно, миграция все-таки имела место, что позволило мутировавшему европейскому гену пересечь Африку и достичь племен фулани и хауса. Но Тишкофф не удовлетворилась этими результатами. В них чего-то недоставало, и Тишкофф стала собирать данные о других скотоводах. Тут-то и возникла проблема: у масаи, динка и других племенных групп, живущих в Восточной Африке, гена усвоения молока взрослыми не оказалось.

Масаи никак не обрабатывают молоко и не обладают европейским геном для его переваривания. Тогда Тишкофф решила исследовать третью возможность: люди этого племени за свою долгую историю жизни с коровами приобрели способность переваривать молоко независимо от европейцев. Масаи пережили историю, описанную Ли Бинфордом в отношении зарождения сельского хозяйства, и даже более того – они приручили те же виды, что и европейцы. Возможно, что индивиды с сохранившимся во взрослом состоянии геном лактазы благодаря полученному преимуществу выжили независимо и в Европе, и в Восточной Африке. Это была всего лишь гипотеза, но Тишкофф решила не останавливаться.

Данные, обнаруженные Сарой Тишкофф в Восточной Африке, позволили утверждать, что способность расщеплять лактозу во взрослом состоянии возникала в истории человечества не один раз. В Европе эта способность появилась у людей 9–10 тысяч лет назад – то есть приблизительно в то время, когда (по данным генетиков и археологов) в Европе произошло одомашнивание коров. Потом подобные гены и определяемая ими способность появлялись около семи тысяч лет назад в Африке, по меньшей мере трижды, – опять-таки есть данные, говорящие о том, что в это время коровы были одомашнены во второй раз. Таким образом, туров приручали как минимум дважды (а по некоторым данным, и четырежды), причем разные племена делали это независимо друг от друга. Тишкофф показала, что в каждом из этих случаев взрослые люди, имевшие гены лактазы, производили на свет больше здоровых детей, которые, в свою очередь, тоже оставляли больше потомков, чем те, у кого гена лактазы не было. Так продолжалось на протяжении множества поколений. Генеалогические древа этих семей пышно разрастались, и одновременно по всей Европе и Африке распространялись полезные гены. Это была величайшая генетическая революция в нашей сравнительно недавней истории – во всяком случае, насколько это нам пока известно. Эти изменения повторились, в точном соответствии с предсказаниями Бинфорда, разделяя одну и ту же судьбу. В обоих случаях индивиды, не сумевшие извлечь пользу из одомашнивания коров, либо умирали, либо не могли оставить полноценное потомство. Молоко оказалось полезным для наших организмов, ибо наши предки жили в голодные времена, когда дополнительное питание и достаточное количество жидкости могли способствовать распространению генов одних людей и подавлять возможность размножения других, лишенных этой роскоши. Молоко изменило большую часть человечества.

История отношений людей и коров являет собой лишь единичный случай, указывающий на более обширную закономерность. Нас спасла пшеница и туры, а также маниока, рис и другие сельскохозяйственные продукты. Каждый раз, когда плотность населения достигала критического уровня и человечеству начинала грозить голодная смерть, откуда-нибудь приходило спасение. По мере того как мы все более детально изучаем происхождение наших сельскохозяйственных растений и животных, а также людей, которые их окультурили и одомашнили, мы все больше убеждаемся в том, что во многих, если не в большинстве случаев у тех, кто начинал заниматься сельским хозяйством, менялся геном. Уже известно, что у людей, живущих в регионах, где были окультурены злаки, в организме выше уровень амилазы – фермента, расщепляющего крахмал. Мы пока не знаем, распространялись ли гены амилазы с такой же быстротой, как и гены лактазы. Но это выглядит вполне возможным. На самом деле весьма вероятно, что в каждом районе, где возникало сельское хозяйство, наши организмы менялись – независимо и разными способами. Великое разнообразие, которое мы видим в генетическом наследии людей, не в последнюю очередь отображает великое разнообразие способов, какими мы пришли к зависимости от отдельных биологических видов; от ограниченного их набора, который позволил нам уцелеть в самые трудные годы нашей истории.

В деревнях наших предков мы обратились за помощью к этим растениям и животным и доверчиво прильнули к ним, как льнет ребенок к материнской груди. Да, мы были храбры и независимы, но в трудные моменты были готовы опустить руки. Мы могли умереть в любой момент, но выжили, так как стали жизненно необходимы этим немногим видам растений и животных, а взамен получили от них то, что они могли нам предложить. Мы заключили эволюционный контракт, который с тех пор так и не смогли расторгнуть. Нам намного проще развестись с супругом, нежели развестись с сельским хозяйством. Конечно, можно вырваться из пут цивилизации и стать охотником и собирателем, но сделать это в наши дни нелегко, кроме того, мы утратили способность действовать сообща – и как вид, и как хотя бы отдельная страна. Например, собиратели орехов в Бразилии являются традиционными собирателями, но сейчас они убили всех диких животных вокруг себя и стали примерно так же зависимы от сельского хозяйства, как и большинство из нас. На свете осталось не так уж много подходящих для собирательства мест, к тому же мы забыли, как жить в ладу с дикой природой. То же самое касается животных, которых мы одомашнили. Собака может одичать, но она не уйдет далеко от человеческого жилья. Собаки зависят исключительно от нас, а мы зависим, казалось бы, от многих видов, но это впечатление обманчиво. По некоторым оценкам, около 75 % всей потребляемой людьми пищи происходит от шести растений и одного животного. Если завтра вдруг исчезнут коровы, то умрут миллионы людей; то же самое случится, если исчезнут пшеница и кукуруза, как это однажды уже произошло, когда картофель поразила какая-то эпидемия. Коровы могут смотреть на нас печальными глуповатыми глазами, но на самом деле мы с ними равноправные партнеры. Куда бы ни завела нас судьба, мы всегда разделим ее с коровами.

Чем мы не сможем поделиться, так это нашими генами. Гены, которые сегодня есть у нас с вами, сформировались под влиянием событий сравнительно недавнего прошлого, когда, благодаря новой культуре и новым способам выживания, некоторые индивиды смогли передать по наследству свои гены, а другие – нет. Трудно не удивиться тому, как на наш нынешний облик повлияли история, генетика и даже (вспомним предыдущие главы) микробы. Трудно понять, как, несмотря на генетические различия между людьми, мы теперь повсеместно и практически поголовно переходим на одинаковые «современные» диеты и придерживаемся одного и того же образа жизни. Наш рацион, изобилующий молоком, жиром, солью и сахаром, накладываясь на все разнообразие нашего происхождения и генов, оказывает на наше здоровье мощное влияние, зависящее как от того, какие мы сейчас, так и от того, кем были наши предки. Даже сегодня важно, были ли они людьми, которые неуклюже подползали под предков современных коров, или людьми, которые стояли в стороне, показывали на них пальцами и язвительно смеялись.

Глава 8. Итак, не все ли равно, сосали ваши предки турье молоко или нет?

Миллиард человек на Земле страдает избыточным весом, наши животы нависают над поясом штанов, а организм страдает от лишней нагрузки. Хуже всего дела в этом отношении обстоят в Соединенных Штатах, но быстро подтягиваются и другие страны. Однако следует сказать, что даже в США отнюдь не все поражены ожирением. У шестидесяти пяти процентов взрослого населения Америки наблюдается избыточная масса тела, но у остальных – нет[72]. Проще всего объяснить такое положение разницей в питании и в физических нагрузках, но на самом деле образ жизни и питание – это лишь часть истории. В этом различии кроется какая-то тайна. В конце концов, подавляющее большинство жителей западных стран в настоящее время питаются продуктами, произведенными из относительно небольшого числа видов одомашненных животных и окультуренных растений. Вполне возможно, конечно, что вы едите исключительно грейпфруты и пьете экологически чистое верблюжье молоко. Возможно, что вы осознанно практикуете воздержание. Если так, то вы, мягко скажем, исключение. Средний американец, а в последнее время и средний житель любой западной страны придерживается такого образа питания, при котором три четверти калорий он получает из молочных продуктов, злаков, простых сахаров, растительного масла и алкоголя[73]. Ни одного из этих продуктов человечество не потребляло до появления сельского хозяйства. Десять тысяч лет назад люди собирали и употребляли в пищу десятки тысяч растений. Сельское хозяйство, даже в своем раннем воплощении, уменьшило как общее количество пищи, которое мы потребляем как вид, так и количество пищи, доступной каждому отдельно взятому индивиду. Со временем были окультурены некоторые новые виды растений, что позволило нам в какой-то степени восстановить былое разнообразие нашего рациона. В 1491 году только в Америке выращивалось более ста различных видов растений. Однако с тех пор мы прекратили поиски и остановились на тех немногих видах, которые росли лучше других и в большей степени соответствовали нашим вкусам[74]. По ходу этого процесса мы забыли, как собирать и готовить пищу, которую мы когда-то собирали, и никому не нужные дикие ягоды остаются в наших лесах. По всему миру мы получаем основную массу калорий от горстки потребляемых нами сельскохозяйственных культур. Конечно, при сильном желании вы можете купить крупу киноа в магазине здорового питания, но в океане калорий, получаемых от пшеницы, кукурузы, риса и жареного мяса, эта крупа будет лишь жалкой каплей. То, как по-разному наши тела договариваются с таким довольно скудным рационом, может объяснить то, почему некоторые люди толстеют, а другие по-прежнему остаются стройными.

Как мы усваиваем нашу новую пищу, отчасти зависит от того, как жили наши предки в течение последних нескольких тысяч лет. Представим себе, что мы проводим эксперимент, по ходу которого мы кормим испытуемых одной и той же пищей в одних и тех же количествах. Через определенные интервалы времени мы будем приходить к этим испытуемым (которыми, на самом деле, являемся все мы) и смотреть, что с ними происходит. Как вы думаете, каковы будут результаты этих осмотров? Мы исходили бы из предположения о том, что все испытуемые (по крайней мере, в отношении их веса и общего состояния) будут выглядеть одинаково. На этом допущении строятся практически все диеты и руководства по физическим упражнениям; на этом же допущении основаны методики похудания с помощью грейпфрутовых, обезжиренных, мясных и прочих диет. Из этой же предпосылки исходят, составляя карты физического развития для маленьких детей. Так или иначе, на этом допущении зиждется классическая медицина. Истина же заключается в том, что мы будем отличаться друг от друга, даже если будем питаться абсолютно одинаково. Различия обусловлены особенностями нашего прошлого, и эта разница заявляет о себе лишь легкой рябью на поверхности нашего бытия, как некое морское чудовище, о присутствии которого мы догадываемся по расходящимся на воде кругам.

Но вернемся к истории употребления молока. Как я уже говорил, не все из нас являются счастливыми обладателями одной из версий гена, который необходим для переваривания и усвоения молока взрослыми людьми. С географической точки зрения способность пить молоко остается большой редкостью. Ни одно индейское племя, будь то инки, майя или одно из тысяч более мелких племен, не были способны пить молоко до прихода европейцев и их генов. Приблизительно 25 % населения земного шара неспособны расщеплять лактозу. Все эти мужчины и женщины с отсутствием способности переваривать молоко, придерживаясь стандартной американской диеты, весят в среднем на 5 % меньше, чем люди, у которых имеется ген лактазы. Если окружающая среда будет располагать к заболеванию, то у этих людей также намного выше риск обезвоживания, связанного с диареей. При таком положении вещей все жители деревень наших предков, получавшие на 5 % меньше калорий, имели меньше шансов передать свои гены потомству, и таким образом ген лактазы победил – по крайней мере в тех областях, где люди одомашнили коров. В контексте нашей современной жизни в развитых странах, где мы в избытке потребляем калории, лишние пять процентов скорее причиняют нам вред, нежели приносят какую-то пользу. Реклама часто сообщает нам, что «молоко полезно для организма», но при этом забывает добавить «…если вы способны его переварить» или «…если вы в нем вообще нуждаетесь». Утверждение, что мы по-разному реагируем на одну и ту же пищу в зависимости от генов, полученных нами от предков, может показаться банальностью. Но на практике мы ежедневно игнорируем эту реальность. Основными продуктами питания, составляющими так называемую «пищевую пирамиду», одобренную министерством сельского хозяйства США, являются молоко, фрукты, овощи, мясо и бобовые. И это несмотря на то, что большинство людей в мире неспособны усваивать молоко! Ситуация с молоком – это лишь начало развенчания мифа о том, что какой-то один вид растений или животных (и сделанные из них продукты питания) может принести пользу всему человечеству без исключения.

Отличия в геномах разных людей приобретают смысл только в свете нашей недавней эволюции. Возьмем в качестве следующего примера нашу слюну. Амилаза является одним из многочисленных ферментов, присутствующих в слюне различных животных; есть она и у нас с вами. Амилаза помогает расщеплять крахмал, содержащийся в злаках, картофеле, рисе, ямсе и многих других продуктах как древнего, так и современного сельского хозяйства. Геном некоторых людей содержит несколько генов амилазы, и, соответственно, в их слюне этого фермента много. Такие люди расщепляют крахмал быстрее и эффективнее других. У кого-то (может быть, у вас) содержание амилазы в слюне может быть в шестнадцать раз выше, чем у вашего соседа; таким образом, различия в способностях людей расщеплять крахмал достаточно велики. Исторически такая разница была вполне обоснованной. У наших предков, не знавших сельского хозяйства, генов амилазы было немного[75], и их слюна участвовала в процессе пищеварения менее эффективно, чем наша. Скорее всего, в племенах, которые начали выращивать богатые крахмалом растения, люди с избытком генов амилазы питались лучше, следовательно, имели больше шансов передать потомству свои гены. В тех областях мира, где люди периодически голодают и едят богатую крахмалом пищу (то есть в развивающихся странах и в бедных регионах развитых стран), наличие дополнительных генов амилазы в геноме может создать их носителям определенные преимущества. Избыток амилазы позволяет таким людям получать больше калорий из стандартного количества, скажем, риса. В тех частях мира, где мы не страдаем от недостатка калорий, избыток тех же генов может способствовать развитию ожирения. То, как наши организмы реагируют на пищу, которой мы их снабжаем, зависит и от того, как жили наши предки, и от того, как мы живем теперь. Ген, спасающий одного человека от голодной смерти, может помочь другому отрастить солидное брюшко.

Но не только потомки агрономов (неважно, выращивали ли они картофель или занимались производством молочных продуктов) обладают какими-то уникальными генами. У наследников охотников и собирателей тоже могут обнаружиться какие-то специальные гены, связанные с их прошлым образом жизни. Десять тысяч лет назад все наши предки были охотниками и собирателями, но они добывали разные виды пищи в зависимости от места обитания и стиля жизни. Одни люди ели преимущественно мясо диких животных, другие – насекомых, рацион третьих был богат корой (я не говорю, что это было вкусно, зато коры имелось в достатке). Пять тысяч лет назад людей, живущих охотой и собирательством, стало намного меньше. Тысячу лет назад их количество еще уменьшилось. В основном охотники и собиратели обосновались в районах с экстремальным климатом – в знойных пустынях и в арктических районах, где было слишком жарко или слишком холодно для того, чтобы развились земледелие и скотоводство, которые вытеснили бы охоту или собирательство. В целом можно предположить, что хотя бы у какой-то группы людей, продолжавших охотиться и собирать дикие растения, появились или сохранились гены, соответствующие такому образу жизни. Скорее всего, таких людей нужно искать на краю земли, в негостеприимных местах с таким суровым климатом, что земледельцы и скотоводы даже не потрудились вытеснить оттуда охотников и собирателей. В тех краях наверняка можно обнаружить совершенно другие гены, нежели у людей, живших в густонаселенных сельскохозяйственных регионах. Но что это за гены и как они работали?

Антрополог из Мичиганского университета Джеймс Нил выдвинул гипотезу о том, что охотники и собиратели, жившие в суровых природных условиях, имели бы преимущество, если бы в периоды изобилия могли быстро запасать энергию в виде жира. Когда же неизбежно наступит неблагоприятный период, жир можно будет использовать для восполнения недостатка калорий[76]. Эта теория, которую экологи часто называют гипотезой бережливых генов или правилом Бергмана, была высказана уже давно, но осталась незамеченной.

В самом начале XIX века немецкий врач Карл Георг Лукас Кристиан Бергман сформулировал экологическое правило, которое позже назовут его именем. Он утверждал, что животные, обитающие в холодном климате, больше и жирнее животных, обитающих в теплом климате. Объяснение сводилось к тому, что у большого жирного животного площадь поверхности тела намного меньше объема внутренностей (например, змея – это одна сплошная поверхность, а слон – это сплошные внутренности) и поэтому зимой оно лучше сохраняет тепло и не замерзает. Со временем исходное правило Бергмана было расширено, так как стало очевидным, что есть две причины накапливать жир в холодном климате: сохранять тепло (как считал Бергман) и переживать голод, когда наступали холода и недостаток доступной пищи становился неизбежным. Другими словами, жир полезен там, где либо слишком холодно, либо временами слишком сухо и жарко. Жир снабжает организм энергией, когда отсутствуют другие ее источники. Животные, не вырабатывающие собственного тепла (например, насекомые), не нуждаются в дополнительной энергии для его сохранения. Однако у них все еще существует необходимость запасать еду в тех местах, где еда – понятие сезонное. Насекомые, ведущие коллективный образ жизни – например, пчелы, муравьи и прочие, – запасают еду впрок, однако делают они это только там, где в некоторые месяцы слишком жарко или слишком холодно, чтобы добывать пропитание. Медоносные пчелы в тропиках редко запасают мед – у них нет такой нужды, ибо он доступен практически всегда. Медведь, впадающий в спячку на всю зиму, нуждается как в энергии, так и в сохранении тепла, поэтому в летние месяцы он активно нагуливает жир. Человек, живущий в развитом обществе, не стоит перед лицом смерти от голода или холода. Люди могут запросто запасаться едой, как пчелы. Следовательно, вопрос заключается в том, на кого больше похож человек – на пчелу или на медведя.

Хотя Нил и не подозревал о существовании правила Бергмана, он применил похожие принципы по отношению к человеку. Если в последние десять тысяч лет мы эволюционировали под влиянием сельскохозяйственных традиций, предположение, что мы могли эволюционировать и в контексте охоты и собирательства, вовсе не кажется притянутым за уши. Несмотря на частые упоминания и ссылки, гипотеза Нила изучена недостаточно. Возможно, он ошибается. Люди все-таки отличаются от медведей, и, кроме того, они запасают пищу, как муравьи или пчелы (возможно, просто копируя поведение своих шестиногих соседей). И самое главное – в суровых климатических условиях у человечества было слишком мало времени, чтобы выработать адаптационные механизмы.

Для того чтобы проверить гипотезу Нила, надо исследовать наиболее распространенные среди охотников и собирателей гены, причем у разных племен эти гены могут отличаться (как отличаются друг от друга генные мутации у африканцев и европейцев, способных пить молоко). Можно поступить и по-другому: посмотреть, не начинают ли охотники и собиратели, переходя на современную сельскохозяйственную диету, страдать сахарным диабетом и ожирением, как можно было бы ожидать, учитывая их повышенную способность превращать калории в жир и простые сахара. Теория Нила предсказывает, что организмы охотников и собирателей из зон с умеренно-холодным климатом должны продуцировать больше сахара и жира из современного рациона, чем организмы охотников и собирателей из менее холодных регионов (например, из тропических лесов) или организмы потомков земледельческих культур. Другими словами, охотники и собиратели из холодных стран, попав в наши условия, будут чаще страдать ожирением (из-за повышенной способности накапливать подкожный жир) и диабетом (из-за повышенной способности превращать пищу в простые сахара). Отсюда можно сделать вывод, что заболеваемость сахарным диабетом будет выше среди народов, живущих там, где муравьи и пчелы накапливают мед, а медведи – жир, то есть в пустынях, субтропических регионах и в тундре.

В 2007 году в одном крупном исследовании ученые сравнили заболеваемость диабетом среди охотников и собирателей и заболеваемость в общей популяции[77]. Многие охотники и собиратели делают на зиму пищевые запасы, например, на севере, где аборигены часто запасают сушеную рыбу и мясо тюленей. В этих группах сахарный диабет встречается сравнительно редко, реже, чем в западных странах. Напротив, среди исконного населения пустынных и субтропических регионов, где запасать пищу трудно (например, в Австралии, Африке, Центральной и Южной Америке) сахарный диабет встречается в четыре раза чаще, чем в земледельческих племенах и в западных странах. Этому феномену есть два объяснения. Социальные условия вынуждают население, занимающееся охотой и собирательством, к такому образу жизни, который неизбежно приводит к бедному пищевому рациону, содержащему большое количество простых сахаров. Есть и вторая возможность, которая, правда, не исключает первую: потомки охотников и собирателей страдают от ожирения и диабета, так как к этому предрасполагает их наследственность, их некогда полезные, а теперь ставшие ненужными гены.

Никто пока не понимает, как взаимодействуют между собой ответственные за метаболизм гены и как это взаимодействие приводит у разных людей к различным реакциям на одинаковые диеты. Гены, отвечающие за усвоение пищевой энергии, например за накопление жира, являются более сложными (и древними), чем гены, отвечающие у взрослых за переваривание и усвоение молочного сахара. Каков бы ни был ответ на этот вопрос, он вряд ли окажется простым. Так же маловероятно, что для разных групп охотников и собирателей этот ответ окажется одинаковым. В то же время вполне предсказуем тот факт, что по мере расселения по земному шару метаболизм людей становился все более разнообразным в ответ на изменения в питании и образе жизни. В некоторых регионах люди умирали голодной смертью чаще, чем в других, и для выживших индивидов были жизненно необходимы гены, которые помогли бы им выстоять в битве с голодом. Если такой адаптационный механизм существует, то совершенно очевидно, что он оказывает неизбежное влияние на нашу современную жизнь – независимо от того, понимаем ли мы закономерность происходящего или нет. Последствия этого влияния могут быть поистине чудовищными – по некоторым оценкам, в 2010 году зарегистрировано более 200 миллионов случаев диабета по всему миру.

Ясно, что диета, которой придерживались наши предки, определяет нашу реакцию на современный пищевой рацион. Будут открыты новые гены, возникавшие в наших клетках на протяжении всей нашей истории существования. Некоторые из этих генов определяют наше отношение друг к другу или наше социальное поведение, так сильно различающееся у разных групп. Было высказано предположение о том, что переход некоторых групп первобытных людей к земледелию и оседлости требовал социальных навыков, которых не было у племен, не перешедших к такому образу жизни. Может быть, будущие земледельцы изначально были более смирными и менее агрессивными. Может быть, они были похожи на своих грустноглазых коров. Может быть. Этим вопросом занимается как минимум дюжина лабораторий, так что скоро мы услышим ответ. Между тем мы все – такие разные! – продолжаем жить рядом. Некоторые из наших различий совершенно случайны – это всего лишь игра наследственности. Другие, например гены, позволяющие нам побеждать малярию, переваривать молоко или расщеплять крахмал, – это следствие адаптации, полезной для нас в далеком-далеком прошлом.

В конечном счете мы стали разными, «потому что каждый из нас особенный цветочек», как говорила нам воспитательница в детском саду. Мы особенные цветочки, потому что за истекшие десять тысяч лет нашей эволюции все мы жили в разных условиях и разных экологических контекстах. Когда-то мы употребляли в пищу дикие растения и животных, окружавших нас. Вы болели малярией, а я привыкал к коровьему молоку. Вы подолгу голодали, а я питался пусть и плохим зерном, но регулярно. Западная медицина не учитывает эти различия, отчасти, видимо, потому, что исходит из ошибочной предпосылки о природе нашего разнообразия, предпосылки, которую наверняка удастся опровергнуть Саре Тишкофф.

В стандартном эволюционном древе человечества есть тонкая, почти лишенная листьев ветвь, олицетворяющая жителей Африки; другие ветви соответствуют Европе и Азии. От этих ветвей отходят побеги, ведущие в Азию, Австралию и обе Америки. Тишкофф предположила, что в этой картине явно чего-то не хватает. Несмотря на то, что люди современного вида жили в Африке в два раза дольше, чем в других местах, африканцы были практически исключены из изучения генеалогического дерева человечества. С некоторым опозданием у африканцев стали брать на анализ образцы ДНК. Этнографам было давно известно невероятное культурное разнообразие африканских народов, поэтому вполне обоснованно можно было ожидать такого же генетического разнообразия. Работы Тишкофф показали, что это действительно так. На самом деле, исходя из некоторых данных, генетическое разнообразие африканцев равно разнообразию всех прочих населяющих Землю народов вместе взятых; то же самое можно сказать и о культурной многоплановости. Почти треть всех языков мира – это языки Африки; треть всех вариантов образа жизни тоже берет начало в Африке. Другими словами, можно сказать, что генеалогическое древо человека мы рассматриваем как бы вверх ногами. Корни этого древа находятся в Африке, и здесь же осталось большинство его ветвей. Остальные люди – от американских индейцев и аборигенов Австралии до шведов – являются отростками нескольких побегов, соответствующих одной-двум миграциям из Африки, во время которых было утрачено и генетическое разнообразие. Дальше люди расселялись по Земле мелкими группками, переходя от одного окрестного холма к другому[78].

Понимание того, что подтверждение большей части человеческого разнообразия можно найти в Африке, влечет за собой неизбежные следствия. Во-первых, это означает, что наши категории «белый», «черный» и «смуглый» абсолютно бесполезны при рассуждениях о природе здоровья и болезни. Белые пациенты, долго находившиеся в центре внимания западных врачей, происходят всего лишь от небольшого количества ветвей генеалогического древа человечества. Когда речь заходит о представителях других рас, к ним нужен совершенно иной подход. Например, неспособность взрослого человека расщеплять лактозу и усваивать молоко долго считали недостатком и даже показателем ущербности, тем не менее это как раз норма. Напротив, способность взрослого человека пить молоко весьма необычна. Были проведены тысячи исследований, в которых сравнивали различия в природе здоровья и болезней между белыми и черными, черными и азиатами, стараясь при этом создать модель, позволяющую понять разницу. В этих исследованиях неизменно находили отличия, обусловленные генетическими, культурными и экономическими факторами или их сложным сочетанием. Правда заключается в том, что при любом из этих сравнений расовая категория «черный» или «азиат» включает большее разнообразие, чем категория «белый»[79]. В конце концов, белизна кожи так же необычна, как и способность пить молоко в зрелом возрасте. Поскольку гены несомненно влияют на наши современные различия в здоровье и благополучии, такое расовое деление приносит «ограниченную пользу» или, выражаясь разговорным языком, является попросту глупым. Нам необходима эволюционная медицина, учитывающая разнообразие и экологические контексты нашего прошлого.

Практическая медицина, основанная на учете такого разнообразия, конечно же, весьма сложна. Она требует знания множества разнообразных биологических историй человечества, того знания, которое мы катастрофически теряем. Сравнительно недавно, всего двести лет назад, на Земле, по некоторым оценкам, насчитывалось около 20 тысяч языковых и культурных сообществ. Не все эти группы обладали генетической приспособленностью к своим симбионтам (червям, бактериям и климату), однако многие все-таки обладали. На сегодняшний день мы имеем 6–7 тысяч уцелевших языковых сообществ и связанных с ними культур. Приблизительно тысяча из них находится в таком состоянии, что едва ли переживет следующие пару десятков лет. Каждый день мы теряем часть человеческой истории, закодированной в языках, повествованиях, высказанных и невысказанных словах.

Мы променяли наших прежних партнеров – дикие виды плодов, орехов и животных – на новых, одомашненных партнеров. Относительно новый образ жизни, обусловленный этим новым партнерством, продолжает распространяться по Земле, но не всегда вместе с ним распространяются соответствующие гены. За последние двести лет западная сельскохозяйственная культура вплотную приблизилась к тому, чтобы заменить все остальные оставшиеся на Земле культуры. По мере того как это происходит, отношения между нашими индивидуальными, исторически обусловленными особенностями и навязанной нам культурой становятся все более и более запутанными. В будущем мало кто будет знать об особенностях питания и образа жизни предков достаточно для того, чтобы придать смысл своим генам. Может быть, и вы уже настолько оторвались от своего прошлого, что не знаете, ели ли ваши предки ежедневно мясо тюленей или питались дикими орехами и самками муравьев. Скоро наступит такое время, когда почти никто не сможет сказать, откуда пришли его предки и чем они когда-то занимались. Тем не менее гены и потомки прежних культур и народов сохранятся и войдут в общую, более обширную генетическую копилку вместе со своими чудесными, трагическими или смутными историями. Когда гены остаются связанными с культурами, в которых они возникли, мы легко понимаем их происхождение и значение. Но по мере смешения и взаимного проникновения культур наши индивидуальные истории становятся все более нечеткими и расплывчатыми. В наше время масаи являются скотоводами. В этом контексте их гены, определяющие способность к перевариванию молока, имеют несомненный смысл. Но история кавиненьос, маленького туземного народа, живущего в Боливии, представляется несколько более запутанной. Сейчас они занимаются сельским хозяйством, но давно ли они это делают? Что и кого они разводили и выращивали в прошлом? Некоторые члены этого племени пока это знают. Но эти старики скоро умрут, и знание будет навсегда утрачено. И тогда это племя в культурном отношении ничем не будет отличаться от других боливийских племен, живущих в тропических лесах бассейна Амазонки. Их гены тем не менее смогут рассказать очень сложную и интересную историю, но история эта останется без культурного контекста, подобно валуну, оставшемуся лежать посреди поля после схождения ледника. Люди обходят его, обрабатывают вокруг него землю, но никто не понимает, каким смыслом наполнено присутствие этого громадного камня.

Часть V. Тяжкое наследие хищников: вечный страх, мрачные предчувствия и мороз по коже.

Глава 9. На нас всегда охотились, поэтому все мы иногда боимся, а некоторые из нас боятся всегда.

На наш организм огромное влияние оказали как наши паразиты, так и симбионты. Но наш разум смутили не они, а хищники. Мы происходим от существ, которые всегда были объектом охоты и чьей-то добычей. Нас ели с тех незапамятных времен, когда мы еще были рыбами. На всем протяжении нашей истории мы всегда были больше похожи на вилорогих антилоп, нежели на гепардов; мы предпочитали убегать, а не преследовать. Так и получилось, что время и естественный отбор – во всяком случае, до очень недавнего времени – поощряли осторожность, а не храбрость. Проявлением этой осторожности перед лицом возможного нападения хищника служит невольный страх, который мы испытываем, когда кто-то вдруг неожиданно появляется перед нами, выйдя из темной подворотни. Это прошлое дает о себе знать, когда мы смотрим страшный фильм или даже просто читаем о чужом страхе – например, историю, произошедшую в 1975 году с индийской девочкой по имени Бахул, которая вместе с подружками отправилась в лес, чтобы набрать листьев грецкого ореха на корм коровам. Бахул забралась довольно высоко на дерево, чтобы собрать самые нежные листочки, которые так нравятся коровам[80].

В тот день Бахул закончила сбор первой и, спускаясь с дерева, вдруг почувствовала, как кто-то схватил ее за ногу. Сначала она решила, что это кто-то из ее подружек. Но прикосновение было грубым, болезненным и совсем не игривым. У подножья дерева ждала тигрица. Она взглянула на девочку и снова протянула к ней лапу. Тигрица потащила Бахул к себе, как ягненка. Девочка отчаянно закричала и попыталась сопротивляться, но тщетно. Собранные листья и бусинки ее голубого ожерелья рассыпались по земле. Тигрица схватила кричавшую девочку и потащила в лес. Бахул была смертельно напугана, но все еще жива.

Когда об этом рассказали отцу и матери Бахул, они пришли в неописуемое отчаяние. Женщина, жившая в соседней деревне, испытала тяжелый шок, когда та же тигрица утащила в джунгли ее подругу. Родители Бахул тоже потеряли дар речи. Мать продолжала машинально помешивать в горшке похлебку, а отец сидел в полной прострации. Свет его жизни угас и никогда не вспыхнет вновь. Где-то на окраине деревни между домами спокойно бродил страшный зверь. Может быть, Бахул еще жива, но никто не отважится броситься на ее поиски, во всяком случае немедленно. Жители деревни тряслись от страха в своих домах и ждали, что будет дальше. Молния не бьет дважды в одно и то же место, но тигр может напасть и повторно. Эта тигрица успела убить в Непале 200 человек, прежде чем вооруженные солдаты прогнали ее через границу в Индию. Там зверь растерзал еще 237 человек. Теперь тигрица бродила вокруг деревни и могла делать все, что ей заблагорассудится. Судя по ее истории, скоро она обязательно съест кого-нибудь еще. Если не Бахул, то кого?

Читая эту историю, так и хочется крикнуть родителям Бахул: «Ищите ее! Соберите все свое мужество!» Но никто не стал бы слушать этот призыв. Всю деревню трясло от страха. Двери были наглухо заперты. Дети справляли малую нужду в банки и выливали мочу на улицу из окон. Взрослые тоже пользовались горшками или опасливо выходили на улицу, стараясь не удаляться от крыльца. Община свернулась в клубок, пропитавшись запахами страха и экскрементов. Запасы пищи подходили к концу, урожай гнил на корню, но никто не рисковал выходить из дома. Даже бабуины, животные более быстрые, сильные и драчливые, чем люди, жмутся друг к другу, если невдалеке появляется хищник. Обезьяны сидят, тесно прижавшись друг к другу спинами и нежно поглаживая своих сородичей. Точно так же вели себя жители деревни, спрятавшись в своих домах и деля между собой нежность и страх.

Застыв в ожидании и томясь от бездействия, жители деревни рассказывали друг другу истории об этой тигрице, а когда эти истории закончились, стали говорить о других тиграх. Рассказывали, что однажды несколько человек шли по тропинке близ соседней деревни Чампават и вдруг услышали дикие крики. Потом они увидели тигра, шедшего прямо на них с обнаженной женщиной в зубах. Длинные волосы жертвы волочились по земле, а сама она, протягивая руки, громко звала на помощь. В этой истории люди тоже были слишком сильно напуганы для того, чтобы действовать, и тигр без помех уволок женщину в джунгли. Таких историй было великое множество. Большинство их заканчивалось трагически, но бывали и случаи чудесного спасения, и все надеялись, что Бахул повезет. Люди надеялись, что она вырвется и вернется. У них не оставалось ничего, кроме надежды, ибо они были так напуганы, что утратили способность действовать.

История Бахул сохранилась благодаря заметкам Джима Корбетта, великого охотника на животных-людоедов. Именно Корбетт попытался разыскать Бахул, а затем убить тигрицу. Долгая история взаимоотношений с хищниками навеки запечатлена в нашем фольклоре и культуре. Эта история проникла и в наши организмы, она вписана в наши гены и в их производные, в частности в сеть нервных клеток нашего мозга, называемую мозжечковой миндалиной. Миндалина связывает древнюю и новую части нашего мозга. Вместе с адренальной системой миндалина находится где-то на полпути между прошлым и настоящим. В зависимости от обстоятельств этот орган либо побуждает нас к действию, либо заставляет оставаться в роли пассивного созерцателя. Если вы, слушая историю Бахул, приходите в ярость, если вас охватывает страстное желание вмешаться в эту историю, если вы испытываете интерес и страх, от которого мурашки бегут по коже, – это значит, что миндалина принялась за работу, посылая новой части мозга свои сигналы. Но если взглянуть на это более широко, то причина заключается в том, что мы происходим от существ, которые, чтобы не быть съеденными, постоянно спасались от хищников бегством – по крайней мере, чтобы успеть спариться и оставить потомство. Это длинная родословная, она ведет не к нашим бабушкам и дедушкам, а гораздо дальше – к ящерицам, а возможно, и еще дальше. Когда человек испытывает страх (или гнев, к чему мы еще вернемся), его сердце бьется сильнее, так как начинают работать блоки и рычаги системы надпочечников, а мозжечковая миндалина посылает сигналы в ствол мозга – древнейший отдел, в котором формируются побуждения к действиям и желания. Эта система, которую иногда называют модулем страха, возникла и развилась в первую очередь для того, чтобы помочь нам справиться с хищником – либо путем бегства, либо (намного реже, во всяком случае исторически) путем борьбы. Но это очень капризная система, она имеет свойство возбуждаться и в ответ на воображаемую угрозу. Страх, или по меньшей мере побуждение, которое ему предшествует, является, вероятно, нашей реакцией по умолчанию на явления окружающего мира. По-видимому, некоторые элементы миндалины непрерывно посылают нам сигналы о том, что мы испытываем страх. В большинстве случаев другие части подавляют распространение этих сигналов. Но когда мы видим, слышим, или переживаем какие-то события, запускающие реакцию страха, это торможение снимается, и страх мгновенно, словно бомба, взрывается у нас в мозгу.

Модули нашего страха формировались в течение многих поколений, когда нас либо убивали, либо нам чудом удавалось спастись бегством; эти модули появились и стали развиваться с того момента, когда одно животное погналось за другим. Теперь-то мы отомстили хищникам, но на протяжении почти всей нашей истории у нас не было огнестрельного оружия. Мы не умели даже подбирать и использовать палки и камни. Мы начинали кричать (крик является врожденным элементом модуля страха) и ударялись в бегство. Если бы мы этого не делали, то наше постепенное, «один за другим, исчезновение в объемистой утробе наших заклятых врагов, которые никогда не упускали и не упускают возможности сократить наше поголовье и тем самым исполнить свое жизненное предначертание», было лишь вопросом времени[81].

Если вы попросите сидящих вокруг походного костра или покерного стола людей определить их идентичность, вам непременно расскажут истории о том, что мы хищники и властелины природы. В сказках Красную Шапочку всегда в последний момент спасают. Наверное, теперь мы и вправду стали такими – бравыми освободителями с большими и страшными ружьями. Но истина заключается в том, что на протяжении большей части нашей истории мы были неспособны спасти девочку из волчьего логова. Наверное, мы пытались это делать, но естественный отбор не поощрял таких попыток – по крайней мере первые несколько сотен тысяч лет. К тому времени, когда произошла история с Бахул, нападения хищников стали большей редкостью, чем раньше, но, несмотря на это, они происходили и продолжают происходить до сих пор. Тигрица, похитившая Бахул, стала людоедкой, животным, которое либо из-за раны, либо от старости уже не могло охотиться на привычную дичь, способную оказать сопротивление. Однако в течение большей части человеческой истории хищники ели людей просто как один из видов дичи. Мы стали для них предпочтительнее, когда нас стало больше – ведь нас стало гораздо легче найти.

Хищники поедали наших предков до тех пор, пока у тех не появилось достойное оружие. Но даже и после этого в представлении хищников-людоедов наша врожденная слабость перевешивала недавно приобретенную силу. Раненые и старые звери едят людей, потому что это самая легкая добыча. У нас нет рогов, острых зубов и даже шерсти, которая затрудняет переваривание. Мы готовы к употреблению, как хот-доги. По преданию, в конце XIX века «людоеды из Цаво»[82] убили в Кении несколько десятков человек, что на много лет задержало строительство железной дороги от озера Виктория до порта Момбаса. В конце концов два льва были убиты и привезены в Лондон, где их чучела сотню лет пылились в музее. Исследование костей и зубов этих львов показало, впрочем, что они были больны. У одного льва была деформирована челюсть и не хватало множества зубов. Другими словами, если вы – престарелый хищник, неспособный охотиться на достойную дичь, то человек для вас – лучшая из возможных альтернатив. Мы – единственные животные (если не считать хромой антилопы гну или глуповатой коровы), которые настолько беззащитны, что ими может питаться даже беззубый хищник со сломанной лапой. В наши дни таких хищников, как правило, убивают (как убили людоедов из Цаво), но в течение многих тысячелетий они бесчинствовали абсолютно безнаказанно. Наши предки плохо видели в темноте, поэтому, заслышав в пещере странный звук, они съеживались в углу и прислушивались в надежде, что если это тигр, медведь или другой крупный хищник, то он сначала съест кого-нибудь другого. Только вообразите себе страх первобытного человека, который вышел по нужде в лес. Над головой бездонное черное небо, усеянное звездами, а вокруг едва слышные шорохи – то бродят по лесу львы, тигры и другие страшные животные. Вероятно, именно страх обуревал бушменов, которые рисовали на стенах пещер изображения львов, разрывающих на части людей[83]. Подобные сцены веками преследовали нас даже во сне[84].

Естественная история взаимоотношений людей и крупных хищников складывалась так, что большую часть времени мы неизменно были жертвами. Это позволило модулю страха в нашем мозге не только сохраниться до сих пор, но и развиться по мере усовершенствования наших способностей противостоять хищникам. Чтобы отыскать среди наших предков хищников, нам придется вернуться в те далекие времена, когда мы ходили на четырех ногах, имели хвост, как у ящерицы, и были покрыты чешуей. Но даже тогда чаще случалось так, что ели не мы, а нас. На своем варварском нечленораздельном наречии в течение приблизительно трехсот миллионов лет мы орали нечто вроде: «О, черт, не надо меня жрать!» Есть четыре доказательства того, что нас продолжали есть до сравнительно недавнего времени. Во-первых, в разных местах зафиксировано множество нападений хищников на людей, а это говорит о том, что ситуация с тиграми в Индии скорее норма, нежели исключение. В колониальной Индии тигры съедали до 15 тысяч человек в год[85]. В Танзании за период с 1990 по 2004 год были растерзаны по меньшей мере 563 человека. На человека охотятся не только львы и тигры. Людей едят пумы. Гигантские орлы едят (или по крайней мере ели) детей. Едят людей и медведи нескольких видов. Львы, леопарды, аллигаторы, крокодилы, акулы и даже змеи тоже едят людей, особенно детей. Даже волки периодически убивают одного-двух человек. И все это происходит буквально в последнее время, когда хищники стали встречаться реже и число их видов стало намного меньше, чем их было в нашем эволюционном прошлом.

Во-вторых, ископаемые останки наших предков изобилуют свидетельствами их страшной судьбы. Был, например, найден череп особи Australopithecus africanus со следами орлиных когтей. Он был обнаружен в груде других костей возле гнезда огромной птицы. При изучении пищевого рациона жившего в плейстоцене леопарда было установлено, что самой частой его жертвой были представители вида африканского австралопитека, а это значит, что леопарды «специализировались» на наших предках. В другом месте, в логове другого леопарда обнаружилась та же картина. В обоих местах были найдены черепа, так как леопарды не ели голов, а в куче костей были обнаружены и другие части тела приматов, которые хищники отрыгнули[86]. Можно вообразить себе, как наши жившие мелкими группами предки ночь за ночью становились жертвами не только леопардов, но и других хищников, бродивших во тьме ночных лесов. Наши предки, обладавшие слабым зрением и обонянием[87], как правило, не успевали вовремя их обнаружить. Таких хищников было множество: львы, гиены, дикие собаки, а также их ныне вымершая более крупная разновидность[88]. Мало того, эти южноафриканские пещеры – отнюдь не исключение из правила. Среди самых ранних ископаемых останков первобытных людей часто находят раздробленные хищниками кости. Вся наша история с момента, когда мы стали млекопитающими, гораздо отчетливее видится из пасти гигантских хищных кошек.

Более подробные сведения о роли хищников в формировании нашего отношения к жизни и нашей самоидентификации были получены при изучении других приматов. Большую часть нашей истории мы прожили в виде существа размером не больше современного капуцина и испытывали те же превратности судьбы, что и эта маленькая обезьянка. Несколько видов орлов Нового Света, например гарпия, питаются преимущественно обезьянами. Леопарды охотятся на обезьян, залезая на деревья. Недавно проведенное в Кот-д’Ивуаре исследование, в ходе которого ученые следили за жизнью двух леопардов, показало, что несмотря на то, что оба хищника имели разные пищевые предпочтения (в одном случае – панголины, в другом – белохвостые крысы), более половины их рациона составляли приматы, включая крупных обезьян и даже шимпанзе[89]. Действительно, в тех немногих местах, где приматов изучают уже много лет и где до сих пор обитают крупные хищники (пусть даже их не так много, как в прошлом), большая часть приматов погибает в когтях хищников и от укусов змей чаще, чем от всех остальных причин. Особенно хорошо изучены бабуины (которых, кстати говоря, поедают чаще других), и эти исследования подтверждают, что бабуины, как правило, становятся жертвами орлов, гиен, диких собак, львов, леопардов, шакалов, гепардов и даже шимпанзе.

Там, где хищники водятся в изобилии, каждый год от их нападений погибают три обезьяны из ста (включая и человекообразных обезьян). Вероятно, такой же была и наша судьба в течение большей части нашей эволюционной истории. Кстати говоря, каждый год от рака умирает один американец из тысячи, то есть если первые люди были похожи на современных приматов, то смертность от нападений хищников в тридцать раз превышала смертность от рака. Правда, рак поражает нас, как правило, уже после того, как мы успеваем оставить потомство, а хищники такой снисходительности не ведают. Независимо от того, когда люди научились избегать хищников – с помощью орудий охоты или став умнее, вначале мы, как и другие приматы, часто и практически неизбежно становились жертвами крупных хищников[90]. Когда-то мы были другими, а это делало нас еще более лакомой добычей. Вероятно, выследить нас было легче, чем всех остальных приматов, – благодаря нашим отчетливым следам и, как заметил один антрополог, нашим более пахучим телам. У некоторых видов приматов, например у зеленых мартышек, существуют сигналы с определенным смыслом и почти неизбежно есть сигналы, предупреждающие о появлении хищника. У зеленых мартышек есть три «слова» – «леопард», «орел» и «змея», которые, вероятно, были и среди наших первых слов, самых важных существительных. За ними, надо полагать, с небольшим отрывом следовал и первый глагол – БЕЖАТЬ.

Люди, как и другие приматы, долго были объектом охоты, и именно это обстоятельство определило реакцию Бахул и ее подруг на происшедшее несчастье, а также их образ жизни. Впрочем, это же обстоятельство определяет и наши с вами реакции и образ жизни. Когда рядом бродят хищники, поход в туалет или сон являются самыми надежными способами умереть (в частности, еще и потому, что храпят во сне не только люди, но и приматы). Один из ответов на эти угрозы заключается в специфике нашего поведения, например в том способе, каким мы (как и подобает приматам) строим свои жилища или спим. Низшие и человекообразные обезьяны строят на деревьях гнезда, где спят все вместе, при этом хотя бы одна особь бодрствует и может подать сигнал тревоги. Шимпанзе обычно устраивают свои гнезда на высоте больше трех метров, и вряд ли является случайностью, что эта высота чуть больше той, на которую способен прыгнуть леопард. Единственным исключением являются гориллы, которые живут по большей части на земле, но они стали большими и сильными – видимо, в ответ на угрозу со стороны хищников[91]. Если не можешь быстро вскарабкаться на дерево, то стань настолько сильным, чтобы справиться с леопардом, запрыгнувшим тебе на спину.

Когда мы спустились с деревьев на землю, мы были еще недостаточно велики. Следовательно, мы стали еще более легкой добычей для хищников, чем раньше. Чтобы компенсировать этот недостаток, мы стали селиться в пещерах (как это делают современные бабуины), а со временем стали строить дома, куда путь хищникам был заказан. Дома строили кругом, обращая входные двери внутрь, – так обычно располагаются повозки в боевом лагере. Дверной проем намеренно делали узким и низким, чтобы его было удобно защищать. Мы всегда жили группами числом не меньше десяти человек, даже несмотря на то, что это требовало больших усилий при собирании пищи и охоте[92]. Пигмеи из племени мбути когда-то строили дома, укрепленные наподобие клеток, только с одним отличием – животные должны были находиться снаружи, а не внутри. В родном городке Бахул дома стояли небольшими кварталами, как и в наших населенных пунктах. Эти огороженные секции со своими воротами и тупиками являются современными версиями наших древних деревень и поселений, где двери соседних домов смотрели друг на друга, что позволяло в любой момент видеть, что происходит в общих закоулках. Такая архитектура не очень удобна и по некоторым соображениям более опасна, чем современная городская архитектура, предписывающая планировку в виде перпендикулярно пересекающихся улиц. Но при первом варианте планировки мы чувствуем себя в большей безопасности, потому что раньше это действительно было так. Именно из подсознательного стремления к безопасности мы запираем на ночь входные двери, а в поселке, где жила Бахул, жители на ночь еще и баррикадировали двери досками.

Хищники до сих пор влияют на наш образ жизни, на наши поступки и действия. Ночная деятельность людей и приматов очень ограничена. Мы спим группами и ничего не делаем, и тому есть веские причины. Наши чувства по ночам притуплены, мы не слышим и не видим возникающих угроз. Правда, есть одно дело, которым мы занимаемся по ночам. Мы рожаем детей. В тех местах, где роды не стимулируют (а именно так обстояли дела в деревне Бахул), дети, как правило, рождаются в темное время суток – между закатом и рассветом. Недавнее исследование, проведенное на 200 содержащихся в зоопарках шимпанзе, показало, что девять из десяти их детенышей рождаются вскоре после полуночи[93]. Если вам за пятьдесят, то вы, скорее всего, родились где-то около двух часов ночи. Появление на свет среди ночи в окружении спящих родичей, которые в любую минуту могут проснуться и защитить вас, резко снижает шансы и матери, и детеныша быть съеденными во время родов.

Мы с женой однажды наткнулись на прячущуюся в дупле самку королевского колобуса, симпатичной черно-белой обезьянки. На руках она держала только что родившегося белоснежного детеныша. Этот детеныш выглядел таким же хрупким и беззащитным, как выглядели наши собственные дети, дочь и сын, сразу после появления на свет Я не могу себе представить, как мы с женой смогли бы убежать от угрожающего нам хищника сразу после родов. Думаю, что единственное, на что мы были бы способны в тот момент, – это просить (как мы просили медсестер в роддоме): «Дайте нам хоть немного времени». Новорожденные и родильницы (впрочем, как и новоиспеченные отцы) отчаянно нуждаются в посторонней помощи. Самое поразительное исключение у приматов – это мартышки-гусары, которые рожают преимущественно днем. Эти обезьяны в светлое время суток держатся вместе, а по ночам разбредаются в разные стороны. Неизвестно, связано ли такое время деторождения у мартышек-гусаров с угрозой со стороны хищников. Но пока никаких других предположений по этому вопросу высказано не было.

Влияют ли хищники на то, когда мы рожаем детей и как строим свои дома, – вопрос спорный. Но есть и более явные последствия того, что нас ели в течение практически всей нашей истории, – это, например, встроенные в мозг модули страха, элементами которых являются гормоны, кровь, надпочечники и головной мозг. Когда тигр схватил Бахул за ногу, в ее организме началась цепь совершенно предсказуемых реакций и, что не менее важно, такие же реакции начались и в организмах подруг Бахул, наблюдавших эту страшную сцену. Особые группы клеток надпочечников выбросили в кровь адреналин. Адреналин запустил последовательное выделение других химических веществ, которые заставили их маленькие сердечки сокращаться чаще и с большей силой. Ускорилось кровообращение, расширились трахеолы, расправились легкие, увеличивая приток кислорода. Девочки ощутили сверхмощный прилив энергии, обострились все чувства, после чего появилось чувство страха. Но всех этих реакций было мало для того, чтобы Бахул смогла освободиться из лап тигрицы. Правда, это несколько увеличило ее шансы на спасение, но ненамного. Обычно тигры, схватившие жертву, успешно ее убивают. С другой стороны, подруги Бахул сумели убежать, что удалось им не в последнюю очередь благодаря стимуляции адренальной системы, которая возникла и развилась специально для того, чтобы помочь нам либо убежать от хищника, либо (что случается реже) вступить с ним в борьбу.

У диких приматов, когда страх запускает ответную реакцию, обычно происходят три вещи – иногда все вместе, иногда по отдельности Сначала звучит сигнал тревоги – или звук, соответствующий понятию «леопард» (как у зеленых мартышек), или просто крик. Вслед за этим обезьяны обычно убегают, что является самым распространенным ответом на угрозу. Реже, если хищник слаб или у обезьян нет иного выбора, приматы сбиваются в стаю и дают хищнику отпор (правда, обычно с безопасного расстояния – лучше не искушать судьбу и леопарда). Иногда такая реакция приводит к успеху – обезьяны прогоняют хищника или даже убивают его. Но такое происходит нечасто. Когда есть выбор, приматы, как и подруги Бахул, спасаются бегством.

Конечно, приматы (как и мы) не являются исключением и не уникальны в обладании адренальной системой, определяющей оборонительное поведение. Наши надпочечники сформировались сотни миллионов лет назад. С тех пор они сохранили свою основную функцию. Они развивались и совершенствовались, и ни один другой орган их не заменил. Практически все позвоночные животные реагируют на угрозу так же, как и мы. Животные разных видов отличаются только организацией процесса и его нюансами. Например, у рептилий нет мозжечковой миндалины, и поэтому импульс страха поступает непосредственно в ствол мозга, определяя стереотипные ответные действия. У млекопитающих роль дирижера исполняет мозжечковая миндалина – именно она передает сигнал в ствол мозга. Этот сигнал воспринимается сознательной частью мозга, поэтому мы распознаем его как чувство страха. Частота и скорость возбуждения миндалины у разных видов различаются. Например, у коров реакция бегства слабо запускается при помощи внешних стимулов (хотя эта реакция включается при мощной стимуляции, что часто наблюдается на промышленных фермах). Это одна из причин того, почему коровы и многие другие домашние животные (например, овцы и даже генетически модифицированный лосось) легко становятся жертвами хищников[94]. Коровы и овцы не просто кроткие и смирные животные. У них действительно притуплено чувство опасности, когда-то им присущее; они настолько хорошо приручены, что не спасаются бегством даже при виде волка или появившегося в дверях коровника мясника.

По большей части тонкая настройка адренальной системы, отличающаяся у разных видов животных и у разных людей, зависит от изменения концентрации одного белка. У человека его много, как и у большинства других животных, за исключением самых крупных, хорошо защищенных видов. У коров его было когда-то много, но целенаправленное скрещивание привело к уменьшению его концентрации, как и у многих других одомашненных животных[95]. Такие изменения, хоть они и не являются неизбежными (лошади, например, очень живо реагируют на опасность), могут при одомашнивании развиваться очень быстро. В России с начала шестидесятых годов проводят эксперимент по одомашниванию лис. Уже в третьем поколении удалось получить животных, дружелюбно настроенных по отношению к людям. В тридцать пятом поколении лисы стали не только дружелюбными, но и послушными. Они виляют хвостами и лижут руки приручившим их хозяевам. Эти потомки диких лис отличаются от своих предков ослаблением реакции страха и более низким уровнем гормонов, запускающих эту реакцию. Есть данные, позволяющие утверждать, что такие же изменения происходят и у волков, когда они переходят от одиночной охоты к охоте стаями (при которой избыточная реакция страха, повышенный выброс адреналина и агрессивность являются помехой для коллективных действий). В этой ситуации волки становятся общественными животными, смирными в отношениях друг с другом в той же мере, в какой коровы смирны в отношениях с людьми.

Можно спорить о том, что для общества было бы более полезно – развить менее темпераментную реакцию борьбы или реакцию бегства. Но все говорит о том, что мы до сих пор сохраняем повышенную реактивность в случае угрозы. Если что-то и изменилось за сравнительно недавнее время, так это то, что мы стали реже реагировать на опасность бегством и стали чаще оставаться на месте и драться, пользуясь нашими орудиями и развитым мозгом. Мы стали даже искать врагов, чтобы вступить с ними в борьбу, как это сделал Джим Корбетт, который по зову жителей деревни явился, чтобы найти тигрицу, напавшую на Бахул и, вероятно, убившую ее, а заодно избавить жителей злополучной деревни от их древнего, парализующего страха. Корбетт нашел тигрицу (хотя ее уничтожение – это совершенно другая история). Вообще все мы (как вид) с какого-то момента начали отыскивать крупных животных, охотиться на них, колоть их копьями, загонять их и есть – одного за другим.

Глава 10. От бегства к борьбе.

В случае с Бахул жители деревни решили бороться. Но сделали они это только после того, как в их деревню приехал Джим Корбетт. Корбетт тогда был совсем молодым человеком, почти мальчиком, но он пришел в деревню, чтобы убить тигрицу. Он хотел вернуть жителям мир и покой. С возрастом Корбетт стал величайшим охотником на тигров-людоедов, но слава пришла к нему много позже. В то время он чувствовал лишь полную свободу действий, присущую юности, и бравировал своим мощным ружьем. Благодаря оружию он сумел превратить свой страх в ярость, а бегство в борьбу. Первым делом он решил найти тигрицу, и ему не составило труда быстро вычислить верный курс. Недалеко от большого дуба он обнаружил кровь и бусинки с ожерелья Бахул и пустился в погоню по горячим следам. Пройдя совсем небольшое расстояние, Корбетт едва не задохнулся сначала от ужаса, а потом от ярости. Он обнаружил ножку девочки в луже крови. Бахул определенно была мертва.

Корбетт наклонился и нежно прикоснулся к детской ножке. Склонившись над ней в печали, он вдруг понял, что совершил ошибку. Корбетт испытывал весьма специфическое чувство. Волосы на руках встали дыбом, по коже побежали мурашки. Джим ощутил неуемное желание убежать. Все эти реакции являются врожденными и подсознательными, а возникли они, когда Корбетт услышал шум падающей земли. Звук донесся сверху, с близлежащего холма. Это была тигрица, смотревшая на охотника с вершины. Ее тяжелые мощные лапы с шорохом сминали рыхлую сухую почву. Адреналин хлынул Корбетту в кровь, вызвав в мозгу – за неимением более подходящего слова – настоящий взрыв. Сердце заколотилось так сильно, словно хотело выпрыгнуть из груди. Какая-то часть существа Корбетта была на сто процентов уверена, что он сейчас погибнет, как Бахул, и побуждала его к немедленному бегству.

Тигрица медленно отвернулась от Корбетта и продолжила подниматься вверх по холму. Стараясь побороть страх, Корбетт крепче ухватил ружье. Он пошел вслед за тигрицей и с удивлением обнаружил, что стал слышать массу новых звуков. Он слышал, как колышутся от ветра листья на деревьях, как жужжат бесчисленные насекомые, а подойдя ближе к зверю, услышал его приглушенное рычание. Адреналин не только вызывает страх, он также обостряет все чувства. Корбетт шел по следам тигрицы, слыша неумолчный стук то ли своего, то ли ее сердца. Он шел за зверем весь вечер до тех пор, пока гормоны и стремительно бежавшая по жилам кровь не утомили его. Теперь Корбетт уже не мог понять, где находится тигрица и в какой стороне расположена деревня, поэтому начал паниковать. Он преодолевал холмы, заросшие ежевикой и гигантским папоротником, до тех пор, пока небо не стало сначала темно-синим, а потом черным. Фонаря у Корбетта не было, поэтому тигрица могла его видеть, а он ее – нет. Корбетт вдруг понял, что находится в узком ущелье, заканчивающемся тупиком. У него было ружье, но в тот момент он чувствовал себя таким же голым и беспомощным перед лицом опасности, как и безоружный человек. Он снова услышал тигрицу. Пятясь, Корбетт вышел из леса и пошел назад по своим собственным следам, понимая, что зверь следует за ним по пятам. Он дышал так шумно, что перестал слышать дыхание тигрицы.

Корбетт уцелел и смог вернуться в деревню. Там он собрался с мыслями и успокоился. Завтра он попробует применить новую тактику, придумает что-нибудь другое. Тем временем из ложбины у околицы деревни доносился рев тигрицы.

Никто не может точно сказать, когда люди начали регулярно охотиться. Конечно, мы издавна охотились на насекомых, улиток, а иногда извлекали из нор мелких грызунов. Но как насчет крупной дичи? Ответ скрывается в грудах костей копытных животных, смешанных с человеческими костями. Эти груды находят повсюду в Африке, Европе и Азии. Антропологи давно и бесплодно обсуждают этот вопрос. В своих спорах они скрещивают ручки и карандаши, сжимая их в руках, которые сравнительно недавно сжимали копья. Ученые орудуют письменными принадлежностями, ворчат и ругаются, но разгадки нет до сих пор. Единственное, что можно определенно сказать, так это то, что до изобретения соответствующих орудий охота была редкой и, как правило, не слишком удачной.

Но даже когда появились первые орудия, они не очень помогли древним людям – по крайней мере сначала. В течение первых пятисот тысяч лет нашей истории у нас вообще ничего не было, кроме камней с заостренными краями, которыми можно было разбивать кости и добывать из них питательный костный мозг. Эти орудия сделали нас в чем-то похожими на гиен, только менее опасными и ловкими, чем эти животные. Со временем острые камни стали прикреплять к длинным палкам, и в результате получились копья. Копья в сочетании с быстрым бегом и громким криком позволили загонять животных, вначале стадных и не очень крупных. Это произошло приблизительно в то же время, когда волки начали превращаться в более социальных животных. Днями мы охотились на дичь бок о бок с волками, а по ночам прятались от них. Превращение хоть и медленно, но прогрессировало. В ходе двух детально документированных раскопок археологи показали, что люди постепенно перешли от охоты и употребления в пищу медленно размножавшихся и медленно передвигавшихся животных, таких как черепахи и улитки, к охоте на все более быстро размножающихся и передвигающихся животных, таких как кролики, а затем и птицы[96]. После того как черепахи и улитки были успешно истреблены, а кролики сбежали в более укромные места, более важной стала охота на оленей и других крупных травоядных животных. В некоторых местах, например в регионах с холодным климатом, где зимой было мало растительной еды, охота стала насущной необходимостью.

Переход к охоте вызвал изменения в анатомии нашего тела. Посмотрите на свои руки. С тех пор как мы стали собирать палки и камни, кости наших кистей видоизменились и стали более приспособленными для работы с этим оружием. Вы держите бейсбольную биту и мяч так же, как наши предки держали палки и камни соответственно. Homo erectus или Ardipithecus ramidus тоже могли бы пристраститься к бейсболу, впрочем, как и наши более отдаленные предки. Единственная причина, по которой люди могли получить эволюционные преимущества благодаря своей способности крепко держать орудия труда и оружие, – это приобретение вследствие такой способности преимуществ в выживании и спаривании[97]. Другими словами, орудия труда, оружие и их применение стали в конце концов необходимы для выживания. Наши ноги стали длиннее, увеличился объем легких. Мы стали лучше бегать на длинные дистанции. Все эти изменения происходили одновременно и параллельно. Но мы все равно оставались слабыми и вкусными. Мы все еще числились среди самых съедобных животных в мире, но теперь мы были способны к совместным действиям, используя для этого палки и осмысленные кличи.

В контексте этой длинной истории Джиму Корбетту после долгих раздумий пришла в голову удачная, как оказалось, идея. Он решил воспользоваться помощью жителей деревни. Они должны будут выгнать тигрицу с просторной холмистой равнины, загнать ее в узкую, заканчивающуюся тупиком долину и заставить ее выйти через единственное узкое место, где Корбетту будет удобно взять ее на мушку и застрелить. Тем самым Корбетт воспроизвел прием, которым люди пользовались десятки тысяч раз во время своей первобытной охоты, и не только люди, но и волки, и африканские дикие собаки, – с помощью громких криков загнать дичь в нужном направлении. Буквально за несколько лет до этого археологи нашли место, где американские индейцы когда-то прогнали стадо буйволов сквозь лощину и выгнали их на край скалы, откуда животные падали вниз, где их уже поджидали удачливые охотники, чтобы добить и освежевать. Той ночью Корбетт нарисовал в своей голове план, очень похожий на наскальную живопись первобытных художников. На этой воображаемой картине была изображена тигрица, сотни людей, поднявших руки, и человек, стоящий у выхода из лощины с нацеленным на зверя ружьем. Это было похоже на честную игру.

Когда жители деревни вышли на помощь Корбетту, они вели себя точно так же, как люди, всю жизнь охотившиеся на крупную дичь. По плану Корбетта деревенские жители вооружились кто чем мог – камнями, кастрюлями, палками – и встали по краям лощины. По знаку охотника и старосты деревни, стоявших на дне лощины, люди принялись бить палками и камнями по кастрюлям, издавая адский шум. Таким образом они выгнали зверя из леса на Корбетта, который стоял и ждал тигрицу с ружьем наготове. Своими действиями люди повторили древнее преображение человечества, когда люди из дичи превратились в охотников[98].

Жители деревни заняли свои позиции. Все шло по плану, но пока Корбетт и староста деревни шли к своему месту, староста устал, что неудивительно для такого пожилого человека. Он попросил у Корбетта разрешения отдохнуть и, не дожидаясь ответа, остановился и сел. В этом невинном поступке не было бы ничего страшного – что может быть естественнее, чем желание старика посидеть и передохнуть? – но этот пустяковый жест жители деревни восприняли как отмашку флагом. Как только староста опустился на поваленное дерево, жители деревни начали свое шумовое представление. Они стали яростно, изо всех сил, колотить в свои импровизированные инструменты, выплеснув наружу всю сдерживаемую до того момент энергию и злость. Люди били в свои самодельные барабаны и неистово кричали. Понятно, что напуганная тигрица бросилась бежать туда, где ее должны были ждать Корбетт и староста.

Но ни тот ни другой не были готовы к такому повороту событий. Они находились еще на вершине холма, и теперь им пришлось со всех ног броситься к выходу из ущелья. При этом им надо было опередить тигрицу, которая неслась сквозь чахлый кустарник. Если бы Корбетт и староста не успели добежать до ущелья, то тигрица вырвалась бы на простор, убежала и продолжила бы убивать людей. Корбетт и староста бежали изо всех сил, но они, конечно, не могли бежать быстрее зверя. Тигрица выбежала из леса, когда Корбетту до нужного места оставалось около трехсот ярдов, а старосте и того больше. Корбетт остановился, чтобы оценить ситуацию. Староста тоже оценил ситуацию, но по-своему: выплеснул на животное ярость от лица всех жителей деревни – он выстрелил и промахнулся. Тигрица развернулась и бросилась на загонщиков.

Теперь, казалось, был возможен только один исход. Тигрица прорвется сквозь ряды людей, при этом убив или ранив нескольких человек, после чего убежит в лес и затаится на несколько дней или лет, чтобы потом снова возобновить набеги на деревню. Но никто из жителей деревни не знал, что произошло на самом деле. Услышав выстрел старосты, они решили, что тигрица убита. Началось всеобщее ликование. Никто даже не смотрел на склон холма, по которому тигрица бежала на людей. Они были беззащитны, как овцы. Но тут вмешался слепой случай.

Услышав крики преждевременного ликования, тигрица испугалась и бросилась обратно к Корбетту и старосте, которые теперь находились в полной боевой готовности. Корбетт выстрелил и попал тигрице в плечо. Казалось, рана не произвела на животное никакого впечатления. Тигрица припала к земле и приготовилась броситься на охотника. Так домашняя кошка готовится прыгнуть на землеройку, правда, здесь в роли землеройки выступал Корбетт. Патрона в ружье не было, и он крикнул старосте, чтобы тот отдал ему свое ружье. Хищник был готов к прыжку. Все, что случилось потом, произошло настолько быстро, что никто, собственно, ничего не понял, и рассказы очевидцев сильно разнятся в деталях. Корбетту каким-то образом удалось завладеть ружьем старосты, и он спустил курок.

На этот раз охотник промахнулся, но первое попадание сделало свое дело. Тигрица упала замертво. Между тем стоявшие на холме жители деревни продолжали безудержно ликовать. Корбетт убил чампаватское чудовище и стал великим истребителем людоедов.

После того как Корбетт убил тигрицу, люди занялись похоронами. Тело Бахул было сожжено на погребальном костре, а пепел развеян над водами Ганга, и история убитой девочки смешалась с историями других убитых женщин из других индийских деревень, женщин, чей дух соединился с духом великой реки. Тигры продолжали и дальше убивать людей, но с каждым годом все меньше и меньше. В прошлом столетии мы, наконец, расстались с ролью жертвы, которую играли в течение миллионов лет. От сотен тысяч тигров, некогда обитавших в Индии, остались сначала тысячи, потом сотни. В техасских зоопарках живет больше тигров, чем во всей Азии на воле. То же самое произошло почти со всеми прочими хищниками – гепардами, леопардами, пумами, ягуарами и даже с волками и медведями. Процесс, начавшийся много тысяч лет назад, когда мы впервые стали охотиться стаями, как волки, почти приблизился к своему завершению. Крупные хищники, правда, и сегодня убивают людей – несколько десятков в год, но происходит это на границах диких земель, где мы иногда выходим по нужде в лес. В этой ситуации мы удовлетворяем свою древнюю потребность, а хищники – свою.

Но страшное прошлое продолжает цепляться за нас, играя роль в возникновении душевных болезней, влияя на наше настроение и даже определяя выбор, где и как нам жить. Дело в том, что, хотя мы и убили большую часть тигров, волков, медведей, гепардов и львов (мы не смогли, правда, сделать этого с гигантскими, убивающими приматов орлами и ядовитыми змеями), реакция наших организмов на угрозу со стороны этих хищников сохранилась – недаром же мы столько тысячелетий от них бегали[99].

У нас до сих пор есть надпочечники и мозжечковая миндалина, переводящие наши восприятия на язык подсознательных реакций организма. Эти структуры сохранились у нас несмотря на то, что мало у кого из нас есть шанс быть съеденным погнавшимся за нами хищником. Наш страх (и его неизменный спутник – ярость), который регулируется этими органами, привел к тому, что мы убили всех животных, которые вызывали в нас этот страх. Но чем теперь прикажете заняться сигнальной системе и эластичным кровеносным сосудам, призванным вызывать у нас чувство страха?

Одна из точек приложения этого страха – наша потребность в книгах и фильмах ужасов. Вспомним вампиров и Фредди Крюгера из «Кошмара на улице Вязов». Каждая такая история приводит нас в ужас и запускает в нашем организме все те биохимические реакции, которые происходили в старину, когда тигры бродили у околиц наших деревень. Теперь же нам приходится покупать стимулы, запускающие реакцию страха, словно для того, чтобы напомнить самим себе, как работает эта система, гонящая кровь по сосудам для того, чтобы мы могли быстрее бежать.

Другая реальность условий окружающего нас мира заключается в том, что системы, некогда порождавшие в нас страх, действуют теперь в ситуации, когда стимулы исходят не от непосредственных, а от удаленных угроз. Мы смотрим новости и слышим о совершенном где-то жестоком убийстве. Мы думаем о семейном бюджете и опасаемся за свое благополучие. Эти диффузные страхи порождают те же реакции, что и тигры, но теперь это хроническое состояние, мы боимся не так сильно, как раньше, но зато каждый день. Наши нынешние страхи не разрешаются, они лишь порождают тревогу и стресс. Треть всех взрослых людей в нашем обществе страдает тревожными расстройствами, вызванными этим аномальным страхом. При длительном воздействии такой беспричинный страх может привести к депрессии и другим заболеваниям, обусловленным стрессом, а также к сокращению жизни. Наши хронические беспричинные страхи вызывают хронический стресс и состояние угнетенности, а это отнюдь не способствует долголетию. Мы можем сколь угодно часто просыпаться среди ночи в холодном поту, стремясь убежать от просроченных кредитных карт, но мы никогда от них не убежим. Наш бесплодный гнев, в свою очередь, может привести к чему угодно – начиная с домашнего насилия и заканчивая войной. Мы реагируем на хронический страх и злость, принимая лекарства и покупая продукты, которые стимулируют эти древние части мозга.

Но не только стресс и тревожность с многочисленной свитой сопутствующих заболеваний являются симптомами нашего древнего инстинкта, заставляющего нас бежать или цепенеть в присутствии хищников или других опасностей. «Фобия» – это слово обозначает страх перед теми вещами, которых мы не должны бояться. Поражающие нас современные фобии суть проявление древнего страха, для которого в цивилизованном мире не осталось причин. Вместе с фобиями нас подстерегает паника и посттравматические стрессовые расстройства, которые тоже обусловлены сигналами страха, мечущимися между клетками нашего мозга.

Некоторые люди больше, чем другие, предрасположены к вредным влияниям призрачных тигров и леопардов, легче впадают в состояния, вызванные этим остаточным страхом. Отчасти такая разница обусловлена генетически, а иногда более сложным образом зависит от приобретенного в детстве или во взрослом состоянии опыта. Возможно, вы относитесь к тем счастливчикам, которые спокойно спят по ночам и не таят злость и страх в своем сердце (точнее сказать, в мозжечковой миндалине). Возможно, ваш страх оправдан и имеет вполне реальные причины. В таком случае, вы тоже принадлежите к меньшинству. В контексте наших современных страхов и агрессии большинство реакций адренальной системы перестали быть адаптивными (приспособительными). Эти реакции уже не соответствуют современным условиям и не поддаются разумному контролю, и мы в поисках тихой гавани начинаем пичкать себя препаратами – либо официально разрешенными лекарствами (которые снимают тревогу, но бессильны против фобий и паники), либо легкими наркотиками, которые усмиряют хищников, до сих пор бродящих по джунглям нашего мозга. Официальные лекарства обходятся нам в миллиарды долларов в год. Наркотики обходятся еще дороже – они разрушают быт, благосостояние и саму жизнь. Некоторые полагают, что в будущем мы сумеем утихомирить действие генов, вызывающих страхи, фобии, тревожность и агрессию. Другими словами, вероятно, мы на генетическом уровне усвоим, что тигры, которые мерещатся нам на каждом шагу, давно исчезли. Между тем мы действительно практически уничтожили реальных тигров, обитающих в реальном мире. Приходя в зоопарки, мы не можем оторвать от них глаз, пытаясь вспомнить, какие чувства они когда-то в нас вызывали. Мы смеемся, видя, как они тщетно грызут зубами прутья клеток. Но при этом по нашим спинам пробегает невольный холодок, потому что в глубине наших тел, спрятанная под слоем жира и мышц, таится страшная память. Наш организм прекрасно помнит то, что, возможно, забыл сознающий разум. Так будет еще долго. Пройдет много лет после того, как исчезнет последний тигр, но мы все равно будем их помнить, и страх перед ними, включив адренальную систему, будет время от времени будить нас по ночам. Но эта неприятность еще не конец истории. Хищники придали форму нашему страху, но этим их влияние не ограничивается. В нас оставили заметные следы и их звериные инстинкты, которые определяют то, как мы слышим и обоняем окружающий нас мир, то есть, другими словами, как мы строим мир, в котором живем. Хищники создали все, что мы теперь хотим изменить, ориентируясь при этом на восприятия, преломленные нашими органами чувств.

Глава 11. Закон Вермея о последствиях эволюции и как змеи определили лицо мира.

Представьте себе, что в мире все вдруг изменилось. Представьте себе, что вы способны видеть более мелкие и удаленные предметы, чем видите сейчас. Вообразите, что ваше обоняние неимоверно обострилось. Каждый вид создает свой мир согласно сигналам, поступающим от органов чувств. Птицы и пчелы видят в ультрафиолетовой части спектра. Муравьи различают на небе полосы поляризованного света. Змеи видят тепловое излучение, с помощью обоняния улавливают присутствие в воздухе самых разнообразных веществ и кожей чувствуют вибрацию приближающихся шагов. Мы неспособны на такие нюансы восприятия, если не пользуемся специальными инструментами, которые смогли изобрести, но эти восприятия не являются нашими субъективными ощущениями. Мир, образ которого сотворили в мозге наши чувства, является почти исключительно визуальным, все остальные ощущения играют здесь лишь вторичную, вспомогательную роль. Они статисты в великом фильме нашей жизни. Посмотрите на стул, на котором вы сидите. Посмотрите на стены вашей комнаты. Вы выбрали именно этот стул и эти обои из-за их цвета и – в меньшей степени – их текстуры. Вы не выбирали их по вкусу, запаху или руководствуясь любой другой зрительной информацией, которая доступна многим животным, но не нам.

Наши глаза не просто ведут нас. Они руководят нашими действиями. Играя на пляже, дети выбирают для игры раковины по их цвету и форме, и точно так же мы – как вид – выбирали живые существа как объекты нашего воздействия. Шиповник обладает изумительным запахом, но розы, которые мы выводим и выращиваем, пахнут намного слабее, а порой и вовсе лишены запаха. Мы предпочли визуальную красоту красоте аромата из-за свойств наших глаз. Такой выбор мы делали всегда и повторяем его снова и снова. Мы изгоняем из наших городов крупных, бросающихся в глаза животных – например, койотов, – но обращаем намного меньше внимания на мелких животных, которые спокойно гуляют по нашим городам ночью, прячась в тени стен. Мы убиваем безвредных полозов и медянок, потому что они большие, черные и мы хорошо их видим; в то же время мы сравнительно безболезненно терпим тараканов и клопов, не говоря уже о более мелких организмах, которых мы не замечаем, но присутствие которых стало бы очевидным, обладай мы большей сенсорной чувствительностью. Мы игнорировали присутствие микробов до тех пор, пока нам не сказали, что они повсюду, – и тогда мы обрушились на них всей своей мощью (правда, уничтожить мы можем только тех микробов, которые чувствительны к нашим лекарствам). Иными словами, все способы, какими мы меняли мир и в особенности – виды животных, с которыми нам приходилось взаимодействовать, были способами визуальными. Более того, так как в нашем восприятии мира стало доминировать зрение, некоторые из остальных наших чувств попросту атрофировались. Гены, отвечающие за восприятие запахов, постепенно теряют свою значимость и выпадают из нашего генома. Мы сейчас различаем гораздо меньше запахов, чем наши предки. Однако зрение наше стало удивительно мощным. Вопрос заключается лишь в том, как и почему у нас развилось именно зрение. Сейчас, когда вы читаете эти строки, ваши глаза – глаза, возникшие под жгучим африканским солнцем, – отчетливо различают мелкие линии букв, скользят вдоль «у» и огибают «ш». Такие способности наших глаз и их влияние на наш образ жизни заслуживают отдельного объяснения. Практически исчерпывающее объяснение (во всяком случае, то, каким мы располагаем) было дано женщиной по имени Линн Исбелл и змеями.

Линн Исбелл – приматолог, работающий в Калифорнийском университете Дэвиса. Большую часть своей жизни она не имела ни малейшего желания размышлять о том, как развивались ее собственные голубые глаза, и еще меньше она планировала думать о том, как развивались глаза обезьян, которых она изучала. Но в один прекрасный день ей пришлось быстро бежать по тропическому лесу, чтобы догнать убегавших от нее обезьян. Мы склонны думать о себе как об успешных приматах, но, продираясь сквозь заросли, Линн не могла не понимать, что это заблуждение. Бежала она медленно, можно даже сказать, неуклюже. Тело плохо ориентировалось на своей исторической родине – в саванне. Линн перепрыгивала через поваленные древесные стволы и коряги, прислушиваясь к удаляющимся крикам мартышек. Вот тогда-то все и произошло. Линн занесла ногу для следующего шага и вдруг поняла, что сейчас наступит на тонкую черную змею, переползавшую через тропинку. В кровь хлынул адреналин, и Исбелл, даже не успев осознать происходящее, отпрянула назад и замерла. К счастью, змея – возможно, это была кобра – не атаковала. Она спокойно поползла дальше, немного травмированная подошвой человеческой обуви. Когда Линн перевела дыхание, она удивилась, как ей вообще удалось увидеть змею, ведь та была практически одного цвета с окружающей грязью и ветками. Такое впечатление, что в то время, как интеллектуальное «я» смотрело далеко вперед, другое, более ограниченное «я», внимательно осматривалось вокруг. Линн отпрыгнула от змеи задолго до того, как взвесила свои шансы. Это была далеко не последняя встреча Линн со змеей. В последующие годы она неоднократно сталкивалась лицом к лицу с угрожающе раскачивающейся коброй, а позже – с африканской гадюкой. То, что она узнавала о присутствии змеи и, соответственно, реагировала до того, как осознавала это присутствие, казалось ей великой тайной зрения, мозга и судьбы. Речь, конечно, не шла о жизни и смерти, но эта тайна в конце концов перевернула всю жизнь Линн Исбелл.

До встречи со змеей и в течение нескольких лет после нее Исбелл планировала найти для себя в науке удобную интеллектуальную нишу и на протяжении пары десятков лет спокойно ее разрабатывать. Как ученого, Исбелл интересовало социальное поведение низших обезьян, включая их странствования (отсюда и погоня за стадом обезьян). Ей хотелось понять, почему в Америке самки обезьян – паукообразных, шерстистых, беличьих и прочих, – достигая половой зрелости, уходят из дома, а обезьяны Старого Света (африканские и азиатские) почти никогда этого не делают. Впрочем, это было не единственное любопытное различие между обезьянами Старого и Нового Света. У африканских и азиатских низших приматов никогда не бывает приспособленных для хватания хвостов. Кроме того, они обладают цветовым зрением, и воспринимаемый ими спектр не отличается от нашего – красный, оранжевый, желтый, зеленый, голубой, синий и фиолетовый. У большинства обезьян Нового Света, напротив, есть длинные цепкие хвосты, но отсутствует цветовое зрение, во всяком случае эти обезьяны не различают красный и оранжевый цвета. Это очень интересные различия, но Исбелл поначалу сосредоточилась на вопросе расселения. Конечно, в контексте истории эволюции это очень узкая тема, но она заинтриговала Линн Исбелл. Но потом она своими глазами примата в буквальном и переносном смысле вдруг увидела змею. Это было единственное на тот момент наблюдение, и тем не менее оно стало поворотом ключа зажигания, воспламенившим горючую смесь. Осталось лишь поддать газу.

Исбелл поразила одна маленькая и довольно странная статья о не менее странной болезни. Линн хотела понять эволюционную историю хищников и приматов и поэтому читала практически все публикации, хоть как-то связанные с этой темой. В библиотеках было полно разрозненных материалов, ждущих исследователя, который собрал бы их воедино, обработал и придал им смысл. Авторы найденной статьи утверждали, что хищников и обезьян в одинаковой степени поражает один специфический РНК-содержащий ретровирус (ВИЧ, кстати, тоже является ретровирусом)[100]. Наличие у обезьян и крупных кошек одного и того же вируса можно объяснить тремя способами: 1) в какой-то лаборатории кто-то дал маху; 2) крупная кошка съела обезьяну и заразилась вирусом; 3) у обезьян были более странные сексуальные наклонности, чем мы предполагали.

Из этих трех возможных сценариев самым вероятным Исбелл казался второй; более того, в то время ничего иного она даже представить себе не могла. Она сама теряла целые группы приматов – некоторым из них она даже успевала дать имена – в когтях леопардов. Она сама написала важную статью о влиянии хищников на поведение приматов и их эволюцию[101]. Единственное, что можно было предположить на основании общего вируса, – это то, что отношения хищников с приматами в незапамятные времена были такими же, как и теперь. Вирус был живым ископаемым, рудиментом давно минувшего взаимодействия, который находят и у других животных. Исбелл сосредоточилась на статье. Она читала и перечитывала ее так же тщательно, как Индиана Джонс искал ключ к сокровищу. Возможно, это означало нечто большее. Но что именно, Линн пока не знала.

Эта статья привела Исбелл к другой, еще более странной публикации. В ней было сказано, что род РНК-вируса, найденного в клетках азиатских обезьян, является близким родственником вируса, поражающего одну змею, гадюку Рассела (Daboia russelli)[102]. По некоторым подсчетам, гадюка Рассела за последние годы убила больше людей, чем любая другая змея. Это весьма миловидное, но очень раздражительное создание, каким, вероятно, было и всегда. Авторов статьи не беспокоил вопрос о том, как и почему вирус попал в организм этой гадюки. Могла ли змея много лет назад укусить обезьяну и заразиться от нее? Исбелл не могла это проверить. Но, сложив вместе две эти статьи, она представила себе долгую историю эволюционных игр ядовитой змеи, крупной кошки и несчастных обезьян. Змеи кусают обезьян. Кошки едят обезьян. Обезьяны едят фрукты и орехи, а подчас и друг друга. Передача вируса от примата хищнику подтверждала взгляд Исбелл на обезьяну как на жертву. Пока это была не ее новая смелая теория, а лишь первые ее фрагменты, которые, как казалось Линн, имеют какое-то отношение к ее первой встрече с коброй в африканском лесу. В тот момент она шла по следам обезьян, которых и собиралась изучать, но теперь ей казалось, что она наткнулась на замечательный сюжет, касавшийся ее самой и людей в целом.

Все еще занимаясь проблемой расселения обезьян, Линн продолжала и свои побочные поиски. Она решила больше узнать о змеях, об их истории и географии их обитания, а также о том, как все это связано с приматами. Для этого она позвонила Гарри Грину, известнейшему авторитету в биологии змей, и попросила его порекомендовать литературу по естественной истории змей[103]. После разговоров с Грином и чтения литературы ее заинтересовал следующий вопрос: могли ли змеи каким-то образом объяснить разницу в поведении приматов, обитающих в разных регионах земного шара? «А если, – делилась она своими мыслями с мужем, – привычка самок обезьян Нового Света покидать стадо как-то связана с плотностью расселения ядовитых змей в Новом Свете?» Если вероятность встречи с ядовитой змеей в Старом Свете была выше, чем в Новом, то азиатские и африканские обезьяны совершенно обоснованно не рисковали отходить от стада на большие расстояния. С этого момента повседневная работа Линн Исбелл тесно переплелась с ее безумной гипотезой. Находясь на пике эмоционального возбуждения, она обдумывала свою идею в машине, анализировала ее по дороге в свой кабинет, думала о ней, читая лекции студентам и ужиная дома с мужем. Невинная на первый взгляд идея затягивала Линн, как наркотик.

Что, если ядовитые змеи влияли на ход эволюции приматов не как-то косвенно и мягко, а просто и грубо – с помощью угрозы смерти? Возможно ли, что разница между обезьянами Нового и Старого Света обусловлена разницей в вероятности быть убитыми ядовитой змеей, то есть устойчивым эффектом специфического распространения жизненных форм?[104] Что, если не только оседлый образ жизни обезьян Старого Света, но и их более развитое зрение и даже их более высокий интеллект являются ответом на угрозу со стороны ядовитых змей? Что, если признаки, свойственные только низшим и высшим обезьянам Старого Света, являются теми же признаками, которыми обладают и люди, такие как Линн, способные каким-то сверхъестественным чутьем избегать встреч с подкарауливающими их кобрами, гадюками или мамбами? Может быть, наше отличное зрение развилось именно из-за потребности обнаруживать змей, как, допустим, наша иммунная система развилась в ответ на необходимость борьбы с патогенными микроорганизмами. Может быть, именно благодаря этой истории Исбелл, как и все мы – потомки африканских приматов, обладает унаследованной врожденной способностью обнаруживать находящихся поблизости кобр и других змей. Может быть, очень может быть. Но если это так, то едва ли это единственное следствие.

Если Исбелл права и ядовитые змеи способствовали развитию хорошего зрения у одних приматов, обойдя своей милостью других, то на основании такого предположения можно строить предсказания. У Линн была одна часть головоломки. Она знала, что в Новом Свете лишь некоторые приматы – в точности как люди – видят весь цветовой спектр, в то время как обезьяны Старого Света обладают такой способностью поголовно. Обусловлена ли эта разница более ранним появлением ядовитых змей в Старом Свете? Исбелл знала также, что лемуры, примитивные приматы, обитающие на Мадагаскаре, мало того что не различают цвета, но и неспособны рассмотреть мелкие детали предметов – в отличие от нас и других приматов. Если теория Исбелл верна, то на Мадагаскаре не должны водиться ядовитые змеи.

Среди приматологов теория Исбелл прецедентов не имела. Но часто случается так, что идея, абсолютно новая для какой-то одной области, является общепризнанной истиной в другой области. Одна и та же теория для разных областей может быть как ересью, так и догмой. Быть добычей для хищников – судьба не одних лишь только приматов. Стать чьим-то обедом – это очень распространенный способ умереть, будь ты примат или моллюск… особенно, думаю, если ты моллюск. Вероятно, лучшим прецедентом того, о чем задумалась Исбелл, были некоторые сведения из биологии моллюсков. Точнее, это была работа, выполненная в лаборатории Герата Вермея. Вермей работал в нескольких корпусах от Исбелл, на геологическом факультете того же университета Дэвиса, и жил в одном квартале от дома Исбелл. Они были соседями по району, по работе и, как выяснилось, по идеям.

Каждое воскресенье вы можете найти Вермея на пляже, где он, ползая по гальке и песку на коленях, собирает раковины. Он медленно, словно первобытная птица, перемещается вдоль моря, перебирая осколки в поисках чего-нибудь редкого и интересного. Всю свою сознательную жизнь Вермей провел среди раковин – живых и мертвых, современных и ископаемых. Более всего Вермей концентрировался на понимании различных способов, какими умирают живые организмы. Он изучал причины смерти животных с дотошностью опытного судмедэксперта. Но исследовал он не кровь и кости, а отверстия в раковинах и шрамы от старых ран. Вместо орудий убийства он ищет следы клювов, пил, зубов и других убийственных достижений эволюции. Учитывая такой подход, можно было бы честно сказать, что у Вермея весьма своеобразное видение жизни, однако у него не было вообще никакого видения по той простой причине, что в трехлетнем возрасте он ослеп от глаукомы. Врачи были вынуждены удалить ему глаза, заставив таким образом ориентироваться в мире с помощью других органов чувств. Подобно змее, Вермей слушает, нюхает и пробует на вкус. Но детальное понимание жизни моря и его истории возникло у него благодаря осязанию. Находясь на берегу, он погружается в глубины океана и одновременно – в пучины древности.

Одна из загадок, обнаруженных Вермеем на заре его научной карьеры, была сродни той, с которой столкнулась Линн Исбелл, – когда появляются новые хищники, будь то крабы, змеи или современные люди, их жертвы претерпевают изменения. Вермей с детства интересовался двустворчатыми моллюсками и улитками. Прикасаясь пальцами к раковинам, он на ощупь определял их текстуру и нюансы формы. Отвлекитесь от книги и представьте себе, что вы вынуждены работать так, как Вермей. Подойдите к шкафам, которые он каждый день открывает. Двигайтесь по памяти среди предметов обстановки, ориентируясь по звуку. Выдвиньте ящик, заполненный раковинами. Пройдитесь по ним кончиками пальцев. При этом обратите внимание на форму и размер раковин, ощупайте края, бугорки и оцените кривизну. Отметьте, чего не хватает в той или иной раковине, хоть это и трудно, так как для этого в первую очередь надо знать, как она должна выглядеть изначально. Нащупайте щели, обнаружьте необъяснимое, неизвестно откуда взявшееся отверстие или грубое наслоение. Сосредоточьтесь на этом месте. Конечно, ваши пальцы возникли и развились для того, чтобы сначала собирать ягоды и орехи, а потом хватать камни и сжимать древки копий, но напрягитесь, проведите пальцами по наросту в области отверстия и подумайте: что это может быть? Отверстие идеально круглое, как будто искусственно просверленное. Но не останавливайтесь, просуньте в отверстие кончик мизинца, и вы почувствуете неровную грубую структуру. Все эти тонкости и детали – ключ к истории раковины, которую вы держите в руках, а для Вермея – ключ к историям сотен тысяч, а может быть, и миллионов раковин, которые он гладил своими пальцами. Пользуясь осязанием, Вермей построил мир, разительно отличающийся от мира, который воспринимаем и ощущаем мы с вами. В этом мире становятся очевидными вещи, недоступные нашему зрению.

За время, проведенное среди раковин, Вермей заметил массу интересных вещей. Среди прочего он обнаружил и то, что обнаружили бы и вы, будь вы на его месте, – раковины отличаются друг от друга в зависимости от места и времени находки. Но Вермей открыл также и то, что до него не видел никто. Вероятно, есть некоторые вещи, которые более очевидны для осязания, нежели для зрения. В многообразии раковин, найденных в разное время в разных местах, прослеживалась некая система. Вермей радовался различиям, как может радоваться любознательный человек, открывая что-то новое, и задумывался о причинах такой разницы. Биологи обычно не уделяют должного внимания частностям и строят общие теории, а Вермей начал поиски именно с частностей. Первым делом он заметил, что моллюски, обитающие в Тихом океане, имеют более толстые раковины, чем моллюски Атлантического, а также обладают более узким устьем и более длинными шипами[105]. Что, если, – подумал Вермей, – эти различия являются результатом различий среди поедающих моллюсков хищников, живущих в этих двух океанах? В Тихом океане у крабов более мощные клешни, позволяющие раздавливать раковины улиток. Но, помимо этого, Вермей своими пальцами ощущал, что строение раковин отражает анатомические изменения, происходившие не только в разных океанах, но и в разные времена. На суше вымерли динозавры, но в морских глубинах в то же самое время происходили не менее разрушительные и катастрофические революции. Но Вермей был уверен, что причиной подводных революций были не метеориты и другие природные катаклизмы, а специфика хищной фауны. После появления в морях крабов и других хищников обитателям морского дна пришлось реагировать на эту неприятную новость, что они и сделали. Раковины стали толще. Их устья сделались уже, а сами раковины, бросая ответный вызов судьбе, ощетинились более мощными шипами[106]. Моллюски переместились с поверхности морского дна глубже, зарывшись в песок. Множество родов просто исчезло. Но вместо вымерших видов появлялись новые. В отличие от динозавров, после смерти моллюсков остались доказательства преступления – трещины в раковинах, отверстия и другие красноречивые указания на то, что это сделали не две руки какого-то бога, а миллионы крабовых клешней. Вермей понял, что эволюция орудий убийства, которыми обладали хищники, наложила отпечаток на облик морского дна и его обитателей. То, как изменялись моллюски, было частностью, эволюцией отдельных их видов, обладавших либо раковинами, которые хищники могли вскрыть, либо раковинами, которые они вскрыть были не в состоянии. Все это, взятое вместе, позволило Вермею сформулировать закон, общее правило жизни, такое же универсальное, как физические законы поведения элементарных частиц; правило, касающееся не только моллюсков, но и всех других биологических видов, включая змей, приматов и нас с вами.

Закон Вермея был чем-то сродни закону всемирного тяготения, это был закон силы, с которой хищники воздействуют на свои жертвы[107]. Когда появляются новые хищники или начинают быстро размножаться старые, на это реагируют их жертвы. Они просто обязаны это делать, такая реакция неизбежна, как разделение облаков, сталкивающихся с массивным препятствием, или деформация мокрой глины под давлением рук гончара. Вермей был первым, кто заметил, что способы реагирования жертв предсказуемы и неизбежны. Большинству людей до Вермея (естественно, тем, которые интересовались этим вопросом) казалось, что жертвы должны реагировать на самые сильные стороны хищника, на его самое предсказуемое и смертоносное оружие. Вермей предположил противоположное. Представьте себе краба, выступающего в драме из четырех действий. Он находит моллюска, хватает его, вскрывает раковину, а после этого убивает моллюска и съедает его. Часть этих действий краб выполняет без труда и редко терпит неудачу. Он легко находит жертву и легко убивает ее, если ему удается взломать раковину. Чаще всего краб спотыкается на третьем этапе – на этапе вскрытия раковины. Самое трудное для краба – это проникнуть внутрь раковины, и моллюски воспользовались возможностью укрепить свои панцири, чтобы помешать крабам их взламывать. В этом и заключается суть закона Вермея: жертва реагирует на слабость хищника и противостоит ему в тех действиях, в которых он чаще терпит неудачу, а не в тех действиях, которые, как правило, увенчиваются успехом. Главная трудность заключается в том, что жертва должна так изменить свой геном, чтобы новые признаки были направлены против самого слабого места хищника, но в большинстве случаев жертвам удается справиться с этой нелегкой задачей. Теперь, когда крабы обитают во всех океанах Земли, у всех морских моллюсков грубая, жесткая и толстая броня, но мясистое тело остается таким же беззащитным, как новорожденный человеческий младенец. Краб редко терпит неудачу, если ему удается проникнуть внутрь раковины, поскольку моллюск и не думает сопротивляться.

Линн Исбелл начала задумываться о том, почему змеи терпят неудачу. Они делают это совершенно иначе, нежели другие хищники, охотящиеся на приматов. Если львам, леопардам или тиграм не удается напасть на обезьян, то это происходит из-за несовершенства засады. Хищные кошки обнаруживают приматов по запаху (мы изрядно пахучий отряд), но для того, чтобы нападение было успешным, оно должно быть внезапным. Если обезьяны вовремя обнаруживают леопарда, он может и уйти, как это сделала тигрица, когда увидела, что Корбетт на нее смотрит. Зверь тем самым дает понять, что игра окончена. Без элемента внезапности крупная кошка имеет намного меньше шансов убить жертву (хотя иногда она все же пытается это сделать – голод не тетка). Как указывал тот же Вермей, хищникам семейства кошачьих не удается убить добычу в половине случаев нападений, если жертва заблаговременно обнаруживает зверя и тот утрачивает элемент внезапности. В результате оборонительное поведение обезьян нацелено на то, чтобы дать понять хищнику, что он обнаружен. Многие виды приматов, например мартышки-дианы и мартышки Кэмпбелла, подают криком сигнал опасности, означающий «большая кошка». Делая это, мартышки оповещают о присутствии леопарда не только друг друга, но и самого хищника. Это обнаружение засады настолько полезно для приматов, что обезьяны некоторых видов научились различать соответствующие крики обезьян других видов и, заслышав их, первым делом смотрят с деревьев вниз[108]. Громкий сигнал тревоги – это суть способности приматов избегать когтей плотоядных хищников. Некоторые специалисты утверждают, что эти кличи стали основой человеческих языков. Первым словом, которое произнесла моя дочь, было слово «рыба» (наверное, она в тот момент вообразила себе очень большую рыбу), первым словом всего человеческого рода наверняка было слово «леопард».

Шимпанзе тоже охотятся на мартышек. Наверное, вы испытали бы брезгливость к блюду из животного, которое смотрит на вас почти детскими глазами, но шимпанзе таких чувств не испытывают. Шимпанзе охотятся за многими видами мартышек и при этом проявляют слабость иного рода, чем слабость леопардов. Если шимпанзе обнаруживают мартышек, то они почти всегда их ловят, убивают и съедают – шимпанзе охотятся активно и преследуют жертву. Но в обнаружении добычи шимпанзе слабы. Способность противостоять шимпанзе не окупилась бы для мартышек, но точно так же не окупается и сигнал тревоги. Вследствие этого, когда мартышки обнаруживают рядом шимпанзе, они убегают прочь или беззвучно прячутся в ветвях деревьев, стараясь не привлекать к себе внимания. Это игра в прятки, где на кону стоят жизнь или смерть.

Кроме шимпанзе, есть еще змеи. Змеи едят обезьян, но не менее часто они убивают их и в целях самозащиты, так как приматы, в свою очередь, часто убивают змей. Когда мартышки обнаруживают змею, они испускают крики, говорящие другим обезьянам о местоположении змеи. У обезьян некоторых видов есть особый крик, указывающий именно на такую опасность – «змея, змея, змея», – при этом иногда они даже издают различные крики, когда видят змей разных видов. Например, мартышки Кэмпбелла начинают подавать сигнал тревоги, если им показывают имитацию габонской гадюки, но молчат, если видят черную мамбу. Существует большая разница между обнаружением змей и обнаружением крупных кошек. Обезьянам надо видеть кошек, но лучше всего с большого расстояния. Обнаружение змей на большом расстоянии для мартышек необязательно. Если закон Вермея справедлив (и если, как склонны считать ученые, многие обезьяны погибают от змеиных укусов), то у обезьян должна была развиться способность обнаруживать змей, даже если они, замаскировавшись, лежат неподвижно. Другими словами, мартышки и человекообразные обезьяны Старого Света должны лучше остальных приматов обнаруживать змей. Такую возможность биологи раньше не рассматривали, во всяком случае до тех пор, пока Линн Исбелл не натолкнулась на нее, бродя во тьме, как Вермей.

Если Исбелл была права в том, что особенности зрения приматов развивались или не развивались в ответ на присутствие или отсутствие ядовитых змей, то следовало ожидать, что наилучшее зрение окажется у обезьян, давно и часто сталкивающихся с ядовитыми змеями. Именно это она и обнаружила. Ядовитые змеи впервые появились в Старом Свете и сравнительно недавно (10–20 миллионов лет назад) прибыли в Новый Свет. Этот факт вполне соответствует разнице в остроте зрения между приматами Старого и Нового Света. Эта разница подтверждала гипотезу Исбелл. Но есть ли ядовитые змеи на Мадагаскаре, где местные приматы отличаются весьма слабым зрением? С самого начала Линн Исбелл надеялась, что ошиблась. Если это окажется так, то она сможет спокойно вернуться к той жизни, какую она вела до того, как ее посетила новая идея. Может быть, ей удастся обнаружить на Мадагаскаре ядовитых змей? Но, как она и предсказывала, их на острове не оказалось. На Мадагаскаре нет ядовитых змей, и островные приматы – лемуры – обладают наихудшим зрением среди всех своих сородичей. Они более склонны ориентироваться с помощью вкуса, обоняния и осязания, чем зрения. В этом лемуры очень похожи на Вермея.

Детально Исбелл представила свою гипотезу в книге «Плод, древо и змей», в которой были неопровержимо доказаны как минимум две вещи[109]. Во-первых, отдельного объяснения заслуживает наше хорошо развитое цветовое зрение, как и цветовое зрение африканских и азиатских широконосых и человекообразных обезьян. Помимо гипотезы Исбелл, единственным правдоподобным объяснением является то, что цветовое зрение позволяет лучше распознавать разные виды плодов[110]. Вполне возможно, что это так и есть, хотя остается неясным, почему цветовое зрение было очень важным для сбора плодов в Старом Свете, менее важным в Новом Свете и совсем ненужным на Мадагаскаре, где большинство лемуров питается именно плодами и ягодами. Но даже если плодовая гипотеза верна, мы все же можем оставаться в твердой уверенности, что нашим превосходным цветовым зрением мы обязаны взаимодействию с другими животными видами. Во-вторых, после того как у нас возникло цветовое зрение, охватывающее весь видимый спектр, а все остальные чувства регрессировали, возникли последствия, важные как для нас, так и для всего остального животного и растительного мира.

Параллельно с развитием зрения начал увеличиваться наш мозг. Вполне вероятно, что изначально в основе этого увеличения лежат наши визуальные и речевые способности, имеющие отношение к нашей эволюционной связи со змеями. Нормальное цветовое зрение и клич, предупреждающий о появлении хищника, возможно, были первым необходимым этапом в траектории эволюции мозга, которая в итоге привела нас к способности напечатать на экране компьютера фразу «траектория эволюции мозга». Действительно, зрению было суждено стать основным доминирующим чувством, обусловившим рост нашего мозга. Изучение генетики разнообразных млекопитающих позволяет утверждать, что по мере того, как улучшалось наше зрение, как минимум некоторые из наших органов чувств стали работать хуже. Один за другим подвергались мутациям гены, связанные с обонянием, а так как обоняние по сравнению со зрением перестало играть важную роль, люди с такими мутациями имели все шансы на выживание. С течением времени все больше и больше генов, ответственных за обоняние, разрушалось, выходило из употребления и становилось ненужными – так же как это случилось с генами, отвечающими за зрение у пещерных рыб. Неизвестно, справедливо ли это утверждение относительно генов, ответственных за осязание и слух, но теоретически это вполне возможно. Другими словами, согласно гипотезе Исбелл, змеи – это горошина под периной нашего разума, определившая пути нашего восприятия мира и построения его картины.

Очень легко проявить скепсис в отношении гипотезы Линн Исбелл, так же как и в отношении многих важных теорий эволюции приматов. Собранные сведения отрывочны, и ситуация не изменится еще долго, так как возможности экспериментальной проверки гипотез ограничены, и антропологи в этой ситуации чувствуют себя как моряки на попавшем в шторм судне без руля и ветрил. Лично я сомневался в основном принципе гипотезы Исбелл, а именно в том, что ядовитые змеи убивали приматов достаточно часто для того, чтобы повлиять на их эволюцию. Подавляющее большинство змей вообще никого не убивают, за исключением грызунов и насекомых. Змеи довольно застенчивы – они не искусители и уж тем более не злодеи.

Тем не менее Исбелл утверждает, что существует множество свидетельств о змеях, которые убивали и даже иногда съедали приматов. Движимый чем-то большим, нежели простое любопытство, я решил провести собственные изыскания в этой области. Я разослал своим друзьям электронные письма, в которых спрашивал, знают ли они какого-нибудь биолога, который вследствие собственной ошибки был схвачен или укушен ядовитой змеей. Я воображал, что в ответ получу список знаменитых (в основном покойных) биологов, изучавших жизнь и повадки змей и по неосторожности слишком далеко углубившихся в джунгли. К моему огромному удивлению, я узнал, что очень многие из моих друзей сами были укушены ядовитыми змеями.

Грег Крутцингер, ныне преподающий в университете Британской Колумбии, в свое время работал на биологической станции в Ла-Сельве (Коста-Рика) и однажды наступил на палку, которая, оказавшись свиноносой гадюкой, его укусила. Грег до сих пор немного нервничает при виде валяющихся на дороге палок. Петр Наскрецкий шел по лесной тропинке, собирая всякую всячину и надеясь наткнуться на углокрылого кузнечика или на какой-нибудь неизвестный вид насекомого. Петр приподнял камень, и лежащая под ним ядовитая змея укусила его. Наскрецкий остался жив и продолжает исследовать новые виды. Мой бывший наставник Роб Колуэлл тоже шел по тропинке, беседуя с другом, и не заметил копьеголовую змею. Зато змея заметила Колуэлла и выпустила весь свой яд ему в плечо, что змеи делают только в тех случаях, когда нападают с намерением убить. Маура Мэйпл, с которой я познакомился на биостанции в Коста-Рике, была укушена копьеголовой змеей приблизительно там же, где Грега укусила свиноносая гадюка. Этот список можно продолжать. Хэла Хитуола, кабинет которого расположен рядом с моим, укусила морская змея, и он был настолько уверен в грядущей смерти, что даже записал короткое прощание перед тем, как приступить к путевым заметкам. Властимила Зака, эколога, живущего и работающего в Эквадоре, ядовитые змеи кусали дважды. Все эти мои друзья выжили, но так везло далеко не каждому. Джо Словинский, друг одного моего приятеля, отправился с группой серпентологов в Мьянму за новыми змеями. Словинский был из той волны энтузиастов, которые в поисках нового готовы пускаться в дальние путешествия. Проводник группы показал Словинскому пластиковый мешок, наполненный змеями. Проводник утверждал, что змеи ядовиты, но Джо с ним не согласился. Его классификация оказалась ошибочной, что привело к летальному исходу.

Конечно, мне известно о намного большем числе людей, умерших от рака или погибших в автомобильной катастрофе, чем об укушенных ядовитыми змеями. Но за всеми рассказанными мне историями стоит грубая неприкрашенная реальность. Когда биологи бродят по тропическим лесам и, расслабившись, перестают обращать должное внимание на обстановку (или слабое зрение не позволяет им это делать), у них появляется немалый шанс быть укушенными ядовитой змеей. Конечно, этот шанс ниже, чем шанс быть сбитым автомобилем, но на заре нашей эволюции автомашины не представляли для нас никакой угрозы. Еще более важно то, что биологи взаимодействуют с дикой природой во многом так же, как наши предки, – они трогают ее руками, причем делают это чаще, чем все остальные люди. Если внимательно присмотреться к долгой истории взаимоотношений людей и змей, то нам станет понятно, что раньше змеи кусали нас намного чаще, чем сейчас, а надо сказать, что змеиные укусы и сегодня не являются редкостью. Данные об укусах змей занижены, так как люди не всегда о них сообщают, но ежегодно в мире случается от 30 до 40 тысяч смертей от укусов ядовитых змей, и это без учета выживших. Изучение более чем 1000 рабочих каучуковых плантаций в Бразилии показало, что каждого десятого из них хотя бы раз кусала ядовитая змея. Половина из тех, кого кусали змеи, были укушены повторно![111] В ходе семилетнего исследования, проведенного в Бенине, было выявлено тридцать тысяч случаев укусов ядовитых змей. В пятнадцати процентах случаев нападения змей заканчивались для людей фатально. Несколько ранее было проведено другое исследование в Нигере, где в течение года ядовитыми змеями было укушено 10 тысяч человек. Не следует считать результаты этих исследований чем-то необычным. Напротив, в тропических лесах, где обитают (или обитали) наиболее агрессивные ядовитые змеи, результаты проведенных исследований убедительно демонстрируют нашу предрасположенность к гибели от ядовитых зубов смертоносных змей. Эта предрасположенность была еще выше у наших предков, обитавших в девственных африканских джунглях.

Считаю ли я, что змеиные укусы являются или были достаточно частыми для того, чтобы благоприятствовать индивидам с хорошим зрением, позволяющим рассмотреть неподвижный замаскированный предмет? Думаю, что это вполне возможно, особенно если учесть малые размеры наших далеких предков и, соответственно, их детенышей. Как подчеркивает Линн Исбелл, один из наших самых ранних предков, Eosimias, весил около четверти фунта – то есть его вполне можно было положить между двумя ломтями хлеба, завернув в лист салата. Видимо, для таких наших предков смерть от змеиных укусов была в порядке вещей – некоторые из них умирали, не успев оставить потомство, другим удавалось прожить дольше. Если у выживших особей были какие-то наследуемые признаки, гены, отличавшиеся от генов остальных особей в популяции, то эти признаки становились объектом положительного естественного отбора. Представляется весьма правдоподобным, что выживших предков отличало как раз лучшее зрение и размер мозга, за счет которого в конечном итоге им и удалось выжить.

Короче говоря, я осмелюсь утверждать, что прочтение Исбелл истории приматов выглядит одновременно и необычным, и правдоподобным. Как и в случае со многими другими вопросами биологии, лучшего ответа не существует. Любой ответ неизбежно включает в себя взаимодействие с другими видами, будь то змеи, фрукты, орехи или что-то другое. Я голосую за змей. Закройте глаза и представьте себе, что вы – Герат Вермей, идущий по тропинке в джунглях. Рядом с вами идет зрячий человек. Как вы думаете, у кого больше шансов умереть от змеиного укуса? Неизбежно у Вермея, который может на ощупь распознать деревья, определить по запаху те или иные плоды и издалека услышать приближающегося леопарда, но не может заметить притаившуюся в траве змею. Она не станет частью его мироощущения до тех пор, пока он ее не схватит – а это как раз крайне нежелательно. Вермей и так много раз рисковал жизнью и едва не погиб от столкновений с опасными животными именно по этой причине. Однажды он взял в руки ядовитую рыбу, но понял это, только ощупав ее тело. В другой раз в поисках раковины он прикоснулся к хвосту электрического ската. Вермею, подобно лемурам Мадагаскара, посчастливилось родиться там, где смерть от змеиного укуса редко угрожает человеку, и поэтому он может благополучно жить и при своем восприятии окружающего мира. Окажись Вермей в далеком прошлом на месте несчастных мартышек, окруженных хищниками, он был бы куда менее удачлив.

Когда мы получили в свое распоряжение отличные глаза, внешний вид воспринимаемого нами мира изменился, а вместе с этим изменился и сам мир. Возможно, что наше нынешнее зрение сформировалось, когда мы были жертвами, но самый главный эффект отличного зрения в полной мере проявился тогда, когда мы сами стали хищниками. Этот эффект проявился практически во всем – и в плохом, и в хорошем, включая и то, что мы сделали с другими хищниками, в том числе и с самими змеями. Когда появились крабы со смертоносными клешнями, весь подводный живой мир изменился в ответ на это событие. Когда Ева встретила змея, он соблазнил ее съесть яблоко, искусив ее перспективой универсального знания и одновременно – возможностью влиять на судьбы других существ. Когда у нас появилась способность обнаруживать змей, мы тоже нашли свое яблоко или, по крайней мере, дорогу к обретению осознания, орудий труда, власти над природой и ко всем последствиям такого приобретения. В сочетании с нашими предпочтениями наши органы чувств определили многие решения, принятые нами в мире. Даже сами эти предпочтения возникли и развились для того, чтобы помочь нам выжить в мире биологических видов, которые могли причинить нам вред. Они возникли в глубинных истоках нашей истории и помогли нам сделать выбор среди вещей, которые мы были способны воспринимать. Мы не всегда осознаем наши предпочтения, но тем не менее именно они по большей части определяют наши действия. Мы и наши поступки тесно связаны с прежним бытием – оно ведет нас сквозь череду красочных пейзажей, на которых теперь нет змей, но эти картины продолжают ежедневно напоминать нам о них независимо от того, какими мы стали теперь. Нашим чувствам и предпочтениям было суждено привести нас к истреблению змей. Мы убиваем их не потому, что они опасны, а просто потому, что видим их. Змеи страдают из-за того, что они сделали для нас, дав нам зрение, пусть и несовершенное. В одних местах мы научились отличать смертельных змей от безвредных или поступать еще проще – избегать прямых контактов (изобретение высоких резиновых сапог спасло много человеческих жизней). В других местах мы слепо убиваем змей своими лопатами и мачете, и там змеи страдают от последствий того, какими мы были раньше. Теперь мы не поддаемся искушению, вместо этого мы стали доверять своим чувствам, и теперь наши глаза ведут нас по видимому миру.

Глава 12. Естественный отбор: кто выживет?

Есть горстка ученых, пытающихся выявить признаки, общие для всех когда-либо существовавших человеческих культур и цивилизаций. Эти ученые роются в трудах этнографов и в статьях антропологов в поисках различий между племенами и одновременно стараются найти что-то объединяющее. Они пытаются найти сходство между собой и жителями Таити или Тимбукту. Этим ученым удалось составить список из нескольких сотен признаков, присущих почти всем нам независимо от того, живем ли мы в шалаше на дереве в Папуа – Новой Гвинее или в квартире с видами на Центральный парк. Эти схожие признаки есть то, что объединяет всех нас, несмотря на различия. Одна из таких общих черт – страх перед змеями. Но этим список не исчерпывается. Мы все любим сладкое, соленое и жирное, но испытываем отвращение (по крайней мере при рождении) к горькому. Весьма любопытен тот факт, что практически всем людям нравятся пейзажи с раскидистым деревом на открытой равнине и с небольшим водоемом в некотором отдалении. Большинство, а может, и все эти универсальные предпочтения возникли в далеком эволюционном прошлом, когда они имели практический смысл, хотя теперь, возможно, и не имеют никакого значения. Эти общие места обязаны своим появлением тому способу, каким наши чувства воздействуют на наше восприятие. Подобные универсалии могли бы показаться странными, если бы они в далеком прошлом не определяли вид живого мира, который мы строили вокруг себя. Да, они были бы странными, если бы не были источниками множества реальных проблем, особенно связанных с тем, как мы изменили этот мир.

Бросая взгляд на прохожих на улице, заглядывая в окна проезжающих мимо автомобилей, мы склонны думать, что все другие люди похожи на нас. Сама схожесть нашего образа действий с тем, что делают другие – ходят, водят машину, плюются и гримасничают, предполагает нашу одинаковость. Такое же чувство возникает, например, когда мы читаем старинный сонет или рассматриваем наскальную живопись. На древних рисунках в пещерах Намибии изображены преследующие зверя охотники. У этих охотников такие же тела, как у нас. Мы не можем удержаться от мысли, что древний художник и его поклонники были очень похожи на нас. Мы чувствуем, что связаны с ними общими, глубинными человеческими свойствами. Тем не менее истина заключается в том, что по многим свойствам мышления и поведения отличаются между собой как отдельные люди, так и целые культуры. У некоторых из нас есть боги. У других их нет. У кого-то из нас только один супруг или супруга, а у другого спутников жизни может быть несколько. В некоторых местах оскорбление чувства собственного достоинства приводит к взрыву агрессии и насилию, и это считается нормой. В других местах может не существовать самого понятия собственного достоинства. В одних местах признаком красоты считается отложение жира на лодыжках, а в других – на бедрах. В некоторых – весьма, впрочем, немногочисленных – культурах женская худоба считается сексуально привлекательной. Все мы принадлежим к одному биологическому виду, но из-за того, что разные культуры изменяются с разной скоростью, из-за капризов и изменчивости истории мы любим и делаем совершенно разные вещи. Самое примечательное в универсальных признаках сходства – это то, что они вообще существуют, особенно если учесть, насколько разнятся иногда даже соседние культуры. Очень немногие истины, кажущиеся нам очевидными, кажутся таковыми всем остальным людям.

Если учесть, что на Земле живет около семи миллиардов человек, обладающих невероятной способностью к разнообразию, то истинно универсальные свойства и качества человека действительно вызывают большой интерес. В конечном счете универсальные свойства должны вытекать из наших врожденных биологических свойств. Если бы эти универсалии поддавались разумному контролю, то они бы давно изменились в разных сообществах – хотя бы благодаря вечно бунтующим подросткам. То, что эти немногие универсальные качества устояли перед хаотическим натиском перемен, говорит об их наследственном, генетическом происхождении, о такой их глубине и примитивности, которые исключают нашу сознательную способность их изменить.

Влияние наших зрительных предпочтений, сформировавшихся под влиянием хищников и змей, является самым распространенным и вездесущим. Но эти предпочтения являются самыми малопонятными. Вероятно, самыми очевидными и явными предпочтениями нашего вида являются предпочтения вкусовые. Если мы поймем, что такое вкус, то это станет первым шагом к пониманию того, что такое зрение. Высуньте язык и проведите по нему пальцем. Вы одновременно почувствуете две вещи – во-первых, вы ощутите текстуру неровной поверхности языка. Эту неровность создают вкусовые сосочки и другие структуры; некоторые из них производят ферменты, а другие просто придают языку шероховатость. Во-вторых, язык тоже ощутит прикосновение вашего пальца и оценит его вкус. Каким этот вкус будет – зависит от пальца. Существует пять базовых разновидностей вкуса – сладкий, соленый, горький, умами (так называемый «пятый вкус», вкус белковых веществ или глютамата натрия) и кислый, сочетания которых могут создавать более сложные вкусовые ощущения (например, вкус указательного пальца с примесью арахисового масла). Сами вкусовые сосочки внешне похожи на актиний, каждое щупальце которых венчают тонкие чувствительные волоски. Когда вы едите, мелкие частицы пищи приходят в соприкосновение с волосками. Если молекула сахара соприкасается с волоском сосочка, воспринимающего сладкий вкус, то сигнал об этом вкусе передается в головной мозг по нерву, выходящему из основания сосочка. Запускается биохимическая цепь, и в итоге где-то внутри вашего черепа звучит слово «сладкий». При восприятии «сладости» в мозг передаются сигналы как минимум двух типов. Сигнал первого типа передается в сознательную часть мозга, которая сообщает вам об ощущении «сладкого». Сигнал второго типа передается в подкорковые, древние, существовавшие еще у пресмыкающихся отделы мозга, где в ответ на поглощение сахара запускаются соответствующие гормональные реакции.

Язык с его вкусовыми сосочками – это мышца гурмана. Мы привыкли к своим языкам и к тому, что они делают. Мы недостаточно думаем о них, воспринимая как данность, и безжалостно заставляем их целыми вечерами барахтаться в кофе и плохом вине. Для меня, однако, самое интересное в языке заключается в том, как он влияет на нас, уподобляясь умному хвосту, который виляет собакой. В конце концов, ощущение вкуса – это обман. Категории химических соединений, различаемых нашим языком (сладкое, кислое и т. д.), и то, как мы их «чувствуем», суть произведения нашего собственного мозга. Например, у кошек – домашних или диких – не функционирует ген рецепторов, воспринимающих сладкое, и, следовательно, кошки неспособны ощущать сладкий вкус. У нас могли развиться способности выявлять другие группы химических соединений. Могло стать другим наше восприятие тех соединений, которые мы реально способны определять на вкус. В сладкой пище нет ничего такого, что от природы давало бы ей сладость. Вся концепция сладкого – это продукт развития головного мозга и плод нашего сознания. Но зачем нам все это? Почему наши вкусовые сосочки развились таким образом, чтобы передавать сигналы, которые наш мозг интерпретирует как приятные (сладкий, умами и соленый), неоднозначные (кислый) и однозначно неприятные (горький)? Зачем нам вообще нужно ощущение вкуса?

Можно в качестве мысленного эксперимента представить себе вариант, при котором вкусовые сосочки не производят осмысленных ощущений. Если бы единственной целью существования сосочков была регуляция секреции гормонов и пищеварительных ферментов, то у них не было бы никакого резона ставить мозг в известность о вкусе попавшей в рот пищи. Кстати, именно это и происходит в наших кишках. До 2005 года никто не знал, что вкусовые сосочки находятся не только во рту, но и в кишечнике. Зато теперь мы знаем, где расположена большая часть наших вкусовых сосочков или, по крайней мере, вкусовых рецепторов[112]. Эти рецепторы идентичны вкусовым рецепторам, расположенным во рту, за исключением двух свойств – они упакованы в более мелкие и диффузные группы и не имеют связей с корой сознающего мозга. В результате все свои сигналы эти рецепторы посылают в подсознательную часть нервной системы, управляющую вегетативными функциями организма. Когда пища соприкасается со вкусовыми рецепторами кишечника, эти рецепторы инициируют неосознанную реакцию организма на перевариваемую пищу. Эти сигналы могут вызвать слюноотделение и другие подобные ответы.

Несмотря на то, что эти реакции запускаются помимо нашего сознания, результаты их остаются для нас невидимыми. Нет, конечно, мы понимаем, что съели недоброкачественную пищу, если нас после еды начинает рвать. Рефлекторное открывание рта и извержение съеденной пищи может быть ответом на реакцию рецепторов горького вкуса в желудке. Рецепторы эти могли интерпретировать горечь как свидетельство ядовитости пищи. Но это свидетельство не всплывает в нашем сознании до тех пор, пока мы не оказываемся в туалете в обнимку с унитазом. Наличие вкусовых рецепторов в кишечнике показывает нам, как могли бы работать все наши вкусовые рецепторы и сосочки. Тем, что вкусовые сосочки заставляют нас испытывать удовольствие или отвращение, мы обязаны нашим предкам. Те из наших предков, чьи вкусовые сосочки запускали реакцию удовольствия, когда они ели полезную пищу, искали ее снова и снова, что увеличивало шансы на выживание. Обратное можно сказать про несъедобную пищу, порождавшую неприятные вкусовые ощущения. Подобно лабораторным животным, наши предки прислушивались к своим ощущениям и учились активно искать одни виды плодов и избегать других. Язык хвалил за верное решение: «Ищи больше этих сладких ягод, и ты будешь вознагражден». Но тот же язык делал строгий выговор за неверное решение: «Вот только положи еще раз в рот это растение, и я заставлю тебя помучиться. Клянусь всеми богами, я вызову у тебя порядочную рвоту».

Таким образом, причина, по которой вкусовые сосочки порождают ощущения в нашем сознании, заключается в формировании предпочтений, определяющих конкретные действия по поиску еды. Именно по этой причине наши вкусовые сосочки настроены всего на несколько хороших (сладкий, умами), плохих (горький, кислый) или более сложных (соленый) вкусов. Мы все предпочитаем сладкую и ароматную пищу, потому что у всех нас одинаково устроены вкусовые сосочки. По той же причине мы все любим соленое, если соли не слишком много. Вкусовые сосочки генерируют врожденные предпочтения, потому что возникли и развились для того, чтобы мы могли отличать съедобные вещи от тех, которых следует избегать. Горький и кислый вкус издавна вызывают отвращение (и у людей, и у плодовых мушек), а сладкий, умами и соленый вкус возбуждают аппетит и вызывают желание продолжить трапезу.

Проблема наших вкусовых сосочков – и я рискну заявить, что и проблема наших универсальных предпочтений в целом, – заключается в том, что они появились и развились для того, чтобы помочь нам отличать хорошие вещи (которые нам необходимы, но встречаются редко) от вредных и плохих в ситуации, которая разительно отличается от современной. Эта система различения вкусового добра и зла – своеобразная сенсорная мораль – работает вот уже сотни миллионов лет. Она аналогична системе хемотаксиса бактерий, которая отталкивает их от вредоносных веществ и притягивает к полезным. Так же как бактерии, мы стремимся к сладким плодам, жирному мясу и соли (даже если она содержится в почве или где-то еще) и старательно избегаем смертоносных и просто опасных веществ. Но кое-что изменилось: мы изобрели сложные и мощные орудия, которые позволили нам преобразовывать и изменять ландшафты. Мы обрели способность превращать редкость в обыденность. И это касается не только культивирования растений и одомашнивания животных. Этим занимаются и другие виды – муравьи, жуки-короеды и термиты. Мы объединили способность к окультуриванию и одомашниванию со способностью обрабатывать пищу, извлекать из нее нужные нам соединения и ароматы и, таким образом, стимулировать вкусовые сосочки, одновременно не производя те питательные вещества, о присутствии которых говорят порождаемые вкусами и ароматами сигналы. Но при всем нашем уме мы не смогли предусмотреть все возможные последствия, подобные тем, какие обрушились на маленькую птичку, африканского медоуказчика. Маленькое, размером с канарейку, тельце этой птички стало символом куда более масштабной проблемы – проблемы сладости, влечений и судеб мира.

Медоуказчик обитает практически на всей территории Африки. Эта птичка питается воском, пчелами и их яйцами. В этом отношении медоуказчик уникален – большинство животных не может переваривать воск. Но насколько природа благословила эту птичку способностью питаться воском, настолько же она ее прокляла, создав большие проблемы с его добыванием. Клювы медоуказчиков слишком малы, чтобы взламывать пчелиные ульи. У людей проблема другая. Ульи нужны нам для того, чтобы добыть мед, ради которого мы готовы практически на все. В Таиланде мальчиков, вооруженных дымящимися палками, посылают на верхушки высоких деревьев, чтобы отнять мед у гигантских, длиной около восьми сантиметров, пчел. Во всем мире дети, женщины и мужчины ежедневно сталкиваются с пчелами, разоряют их ульи, рискуя быть ужаленными, ради того, чтобы добыть сладкий вязкий продукт. Если перефразировать известного антрополога Клода Леви-Стросса, мед обладает «богатством и тонкостью вкуса, который невозможно описать тому, кто ни разу [его] не пробовал, и в самом деле может показаться невероятно изумительным… Мед ломает границы благоразумия, затуманивает их, и тот, кто ест мед, уже не понимает, ест ли он деликатес или сгорает в любовном пламени». Для человека, правда, проблема заключается не в пчелиных укусах (которых мы научились ловко избегать), а в том, как найти рой. Обоюдная выгода налицо – медоуказчики могут находить ульи, а люди умеют их вскрывать, и, следовательно, такое сотрудничество гарантирует сладкую жизнь как людям, так и птицам. Так все и было сотни, если не тысячи или даже сотни тысяч лет. Медоуказчики и жители Восточной Африки ко всеобщему удовольствию пользовались талантами друг друга, все больше и больше впадая во взаимозависимость.

Многие орнитологи лично наблюдали сотрудничество между самым крупным медоуказчиком, носящим весьма символическое название (Indicator indicator), и человеком. Медоуказчик, найдя рой, подлетает к ближайшему дому или человеку. Подлетев, он громко чирикает, распускает свой белый хвост и приближается к тому, кто на него взглянет (если, конечно, повезет). Медоуказчик продолжает чирикать и распускать хвост до тех пор, пока кто-нибудь не пойдет вслед за ним к улью. Оказавшись на месте, медоуказчик снова принимается чирикать и ждать. Если птичке еще раз повезет и улей окажется не слишком высоко на дереве, чтобы до него добраться, то человек, разорив улей, получит вознаграждение для своих вкусовых сосочков, а птичка – для своих (наши вкусовые сосочки достаточно древние для того, чтобы мы с медоуказчиками имели сходные предпочтения)[113]. Насколько известно, ни одно другое млекопитающее не следует на зов медоуказчиков, так что весь этот сложный ритуал развился у птичек для нас, чтобы мы помогли и себе, и им доставить удовольствие нашим вкусовым сосочкам. Но сравнительно недавно все изменилось.

В тысячах миль от ареала обитания медоуказчиков в 350 году нашей эры (может быть, чуть позже или раньше) древние индийцы научились выращивать сахар – в виде сахарного тростника. С течением времени процесс усложнялся и усовершенствовался до тех пор, пока люди не научились извлекать из тростника кристаллы чистого сахара. В истории человечества это была настоящая революция. То, что когда-то высоко ценилось и считалось редкостью, благодаря сахарному тростнику стало общедоступным по мере того, как ширился ареал возделывания этого растения. Там, где не было условий для выращивания сахарного тростника, стали выращивать сахарную свеклу. Теперь к этим культурам присоединилась и кукуруза. На некоторых фермах эту полезную культуру используют для получения абсолютно ненужного продукта – сладкого кукурузного сиропа, богатого фруктозой. К 2010 году площадь полей, на которых выращивают сахарный тростник и сахарную свеклу, составила суммарно более 400 тысяч квадратных километров[114], то есть поля занимали площадь, равную площади Калифорнии. Приблизительно столько же угодий отведено под кукурузу, из которой получают сироп.

В то время, когда на Земле каждый год умирают от голода миллионы людей, тот факт, что мы выделяем огромные площади под производство веществ, в которых никто из нас реально не нуждается (даже без добавления сахара все наши диеты содержат в себе вполне достаточное количество углеводов), говорит о том, насколько сильно зависим мы от вкусовых сосочков. Конечно, мы можем считать наши вложения в выращивание сахарного тростника и производство сахара свободным выбором, но было бы не менее разумно и оправданно видеть в них неизбежное следствие наших вкусовых предпочтений, продиктованных вкусовыми рецепторами, которые говорят нам, что сахар – это хорошо. Так как за всю долгую историю нашей эволюции мы ни разу не оказывались в ситуации, когда сахара было бы слишком много, в нашем организме нет сигнальной системы, которая оповестила бы нас о том, что мы едим чересчур много сладкого. Потребность нашего организма в сахаре безгранична и иррациональна, но это не представляло собой проблемы до тех пор, пока мы не обзавелись мощными орудиями и не преобразили природный ландшафт до полной неузнаваемости.

Но вернемся в Восточную Африку. Никто уже не ходит в лес за медоуказчиками. Они перестали залетать в деревни. Дети, которые когда-то бегали за птицами, бегают теперь в магазин за леденцами. Мы продали наших партнеров, причем так, что теперь медоуказчики стали встречаться очень редко, а клубни сахарной свеклы и стебли сахарного тростника – намного чаще, чем раньше. Собственно, стеблей и клубней стало больше, чем людей, так как на каждого жителя Земли их приходится по несколько тысяч. При этом никто не собирался сознательно пренебрегать медоуказчиками; мы просто сделали все возможное, чтобы осчастливить наши вкусовые сосочки. Из-за их беспощадной тирании те несколько растительных видов, которые обеспечивают нас сладким сахаром, оказались в фаворе, а тот вид, который обеспечивал нас пчелиными ульями, практически нигде не встречается.

Во многих местах по всей Африке, даже там, где никто больше не собирает дикий мед, до сих пор живут истории о медоуказчике. В этих историях говорится о том, что птичка отомстит всякому, кто найдет с ее помощью сладости и не расплатится с ней медом и воском. Медоуказчик покинет человека и начнет водить к ульям слонов и гиппопотамов. Никто, правда, пока не видел слонов, идущих за маленькой птичкой, но мораль басни ясна. Мы не смогли вознаградить медоуказчиков, и это повлекло за собой тяжкие последствия в виде моря искусственных сладостей.

Точно так же, как когда-то нам был нужен сахар для обеспечения организма энергией, долгое время нам была нужна соль для поддержания исторической непрерывности существования. Наша система кровообращения возникла, когда мы были рыбами, жили в море и соль была повсюду. В этом контексте эволюция выбрала соль и другие простые соединения в качестве основного элемента в переключателях, блоках, рычагах и прочей механике нашего организма. В частности, соль используется во всех системах и органах нашего тела. Соль помогала регулировать давление крови в сосудах, что до сих пор остается одной из основных функций нашего организма. Возможно, эту функцию могли бы выполнять и другие вещества, но соль была дешева, и ее было много. Потом мы покинули море, переселились на сушу и тотчас ощутили нехватку соли. Как и другие сухопутные виды, мы бросились на ее поиски. Попугаи летают к солончакам, слоны к ним ходят, а беременные женщины иногда пригоршнями едят глину. Во время этого великого переселения из океана на сушу наши вкусовые сосочки отточили свою чувствительность к соли. В мозге был проложен мощный кабель, соединяющий солевые рецепторы с центрами удовольствия. Человек не может жить без соли, и мозг постоянно напоминает нам о необходимости ее активного поиска.

За последние несколько сотен лет наша потребность в соли изменилась, как и потребность в сахаре. Мы научились добывать, хранить и даже производить соль. Теперь мы снова стали как рыбы. Для нас наступило соляное изобилие, но наши вкусовые сосочки – структуры очень древние, они по привычке просят соли, и мы даем ее им, позволяя себе тарелку томатного супа или пачку чипсов. Однако вкусовые сосочки, распознающие соленый вкус, в отличие от рецепторов к сладкому и пряному, имеют порог насыщения. Слишком большая концентрация соли кажется нам неприятной на вкус, но если концентрация ниже пороговой, то мы можем есть соленые блюда без конца. Вы можете сколько угодно ругать себя за то, что не можете отказаться от соленой еды, за отсутствие самоконтроля. Но истина заключается в том, что, употребляя в пищу соленое, вы делаете то, за что организм щедро вас вознаграждает. Единственный смысл существования вкусовых рецепторов к соли – напоминать вам о благотворности соли и о необходимости ее постоянного поиска. Они выпрашивают у вас соль. Существенная часть борьбы, которую вы ведете за ограничение потребления сахара, соли, жира (о котором вопят рецепторы пряного вкуса) или чего угодно другого, заключается в том, что в то время, как сознательная часть мозга призывает к ограничению, вся остальная его часть изо всех сил толкает вас на поиск запретных плодов. Борьба идет не между потребностью и силой воли, а между нами нынешними и нами прежними – теми, кем мы были в глубокой-глубокой древности[115].

Все это касается не только соленого и сладкого. Другие наши вкусовые сосочки громко просят и требуют жиров и белков, количество которых в нашей истории тоже было ограничено. Что же касается горького и кислого вкуса, то здесь мы наблюдаем противоположную картину. Горький вкус свидетельствует о присутствии в пище активных химических соединений, и когда мы чувствуем во рту горечь, мы испытываем неприятное ощущение, заставляющее нас либо выплюнуть, либо отрыгнуть то, что мы взяли в рот или даже успели проглотить. Любопытно, что рецепторы к сладкому и соленому вкусу способны определять концентрацию (и здесь опять выделяется соль, так как «регулятор» ее в нашем организме поставлен на максимум), а рецепторы к горькому и кислому – нет. Они могут просто определить присутствие этих вкусов. Нам не нужно знать, насколько ядовита пища, вполне достаточно того, что она несъедобна, поэтому даже минимальную концентрацию вещества мы расцениваем как сигнал тревоги. Рецепторы к горьким и кислым веществам можно стимулировать самыми разнообразными соединениями, между которыми может не быть ничего общего за исключением того, что все они могут оказаться ядовитыми. Наш язык – удивительное устройство. Он оценивает сложность мира и упрощает его для нас, оставляя всего два решения: искать еще или выплюнуть. Иногда нас рвет, потому что наш организм просто не умеет обходиться с плохой пищей по-другому[116]. Эта способность не раз спасала нас, когда мы отправляли в рот ядовитую ягоду или листок. Не в последнюю очередь благодаря вкусу мы смогли выжить в мире, где в близком соседстве сосуществуют ядовитые и полезные вещи.

Вкусовые сосочки – это хорошая отправная точка в более общем изучении наших предпочтений, так как сосочки возникли и развились с единственной целью: вести нас к тому, что нам необходимо и полезно. Наши вкусовые (и не только) предпочтения сильно отличаются от голода или жажды. Вкусовые сосочки не говорят нам, сколько сахара или жира нам нужно и когда именно. Они были «сконструированы» без отключающего клапана и работают согласно эволюционному «допущению» о том, что и соль, и сахар нужны нам всегда. Неважно, сколько печений вы съели, – если вы положите в рот еще одно, вкусовые сосочки тотчас заставят мозг сказать: «Сладко!» Голод и жажда – это ощущения совершенно иного рода. Они заявляют о себе, когда нам нужны пища или вода (в ответ на сигналы сенсорных «датчиков», встроенных в стенку желудка и реагирующих на степень растяжения его стенок). Как только наш организм насыщается (или ему кажется, что еды достаточно), он перестает ее требовать. Можно даже надуть в желудке баллон и симулировать тот же эффект насыщения. Но совершенно иная история с нашими вкусовыми сосочками – они говорят нам о том, в чем мы нуждались тысячу лет назад, и мы охотно подчиняемся этому капризу. Мы будем умирать от высокого артериального давления (что мы часто и делаем), но наши вкусовые сосочки будут, как ни в чем не бывало, убеждать нас в пользе соли. Такое поведение сосочков в наши дни иррационально[117].

Но как быть с другими универсальными предпочтениями и антипатиями, о которых я говорил выше и которые имеют отношение не к вкусу, а к зрению, слуху и даже обонянию? Наше восприятие запахов возникло и развилось для того, чтобы привлекать нас к вещам, улучшающим наше благополучие, и заставлять нас держаться подальше от того, что способно причинить нам вред. Всем нам не нравится запах испражнений. Представляется весьма правдоподобным, что ощущение отвратительной вони, возникающее у нас всякий раз, когда мы нюхаем экскременты, появилось для того, чтобы мы держались от них подальше (может показаться, что нам не нужны лишние напоминания для того, чтобы этого не делать, но не стоит переоценивать брезгливость наших предков). Если навозные жуки залезают в экскременты с головой, то, наверное, этот запах кажется им приятным, как кажется приятным для стервятников запах падали. Навоз и падаль сами по себе пахнут не отвратительнее, чем сахар сам по себе сладкий. Все зависит от капризов наших органов чувств. Наш мозг по-разному реагирует на звуки разных типов, и несмотря на то, что эти эффекты изучены довольно слабо, можно легко себе представить ситуации, в которых наши предки получали от этого преимущества в выживании. Многое из того, что мы воспринимаем сейчас как универсальные явления, способствовало нашему выживанию – если не сейчас, то в далеком прошлом.

Но вернемся к зрению. Зрение по идее должно отличаться от остальных чувств. Было или не было оно сформировано под влиянием змей, зрение – наше главное и основное чувство, наше, так сказать, любимое дитя. Языки, носы и уши по-разному реагируют на различные стимулы, но эти органы чувств играют вспомогательную роль в восприятии наблюдаемого нами мира. Зрение – это король всех чувств, великий и утонченный. Зрение реагирует на сложные сцены окружающего мира во всей их полноте и цельности, будь то картина Джексона Поллока или бросающийся на нас тигр. Мы пользуемся довольно скудным словарем для описания осязательных, вкусовых и обонятельных ощущений. Не так обстоит дело со зрением; наши зрительные ощущения мы способны описывать в мельчайших деталях, включая цвета и их оттенки, освещенность и сотни других признаков. Представляется маловероятным предположение о том, что в формировании зрительных ощущений заложены те же предпочтения, что и при формировании ощущений вкуса или запаха. Продолжайте говорить себе, что зрение кардинально отличается. Это удобно, но неверно.

Мы доподлинно знаем, что некоторые сцены неизменно запускают одинаковые реакции у представителей всех без исключения человеческих культур. Вид змеи заставляет нас отпрянуть назад. Змеи являются сюжетами ночных кошмаров и страхов, если эти страхи с детства не подавлены культурой и воспитанием. Вид водной глади доставляет всем людям Земли удовольствие, так же как и вид мирных ландшафтов – лугов и лесов, не джунглей с угрожающим жизни подлеском, а уютных окультуренных рощ. Являются ли такие реакции следствием нашего эволюционного прошлого? Возможно ли, что одни образы доставляли всем удовольствие, а другие пугали, и не являются ли эти эффекты адаптивными – по крайней мере в прошлом? Когда-то страх перед змеями был полезен. Когда-то для нас было полезно селиться в лугах и избегать джунглей с темным непроходимым подлеском. Здесь мы снова возвращаемся к змеям Линн Исбелл, которые, подобно горьким ягодам, убивали нас и тем самым довели до совершенства наше зрение.

Адаптивные свойства нашего зрения ученым всегда было изучать сложнее, чем особенности других чувств. Мы обласканы нашим зрением, но мы еще используем его и как инструмент для изучения самих себя; точно так же, как собаке трудно укусить себя за хвост, нам трудно рассмотреть свои собственные глаза. Тем не менее все полученные на сегодняшний день объяснения нашего сложного цветового зрения исходят из предположения о том, что оно помогало нам легче находить съедобные плоды и вовремя обнаруживать змей. А если так же, как в случаях со вкусом, обонянием и, вероятно, слухом, наши зрительные анализаторы запускают не только осознанные ответы, но и подсознательные реакции на определенные категории сцен, которые прежде спасали нам жизнь, а теперь помогают влиять на окружающий мир? Если язык мог вести нас к вкусной и полезной пище, то почему зрение не могло помогать нам обнаруживать полезные вещи и избегать опасных? Мы одновременно думаем, что наши глаза являются наиболее сложно устроенным органом чувств, а с другой стороны, отводим им лишь роль анализаторов специфических элементов окружающего мира. Но, быть может, наше зрение все-таки может влиять на наши предпочтения.

Итак, вернемся к змеям. На самом деле, нам трудно от них отвлечься. Страх перед змеями или, во всяком случае, настороженность по отношению к ним представляются универсальными. Легко поверить в то, что в стародавние времена, когда мы кочевали по тропикам Африки и Азии, где смерть от укусов ядовитых змей и удушающих объятий удавов была обычным делом, такая настороженность могла спасти жизнь. Всякий, кто не проявлял должной настороженности (как считают, например, герпетологи), имел меньше шансов передать потомству свои гены. Однако удивительно, что этот страх перед змеями продолжает нас мучить независимо от того, где мы живем. Мы боимся змей в урбанистическом пейзаже Манхэттена не меньше, чем в джунглях Камеруна. Как правило, наш страх перед ними больше, чем боязнь автомобилей и огнестрельного оружия. Не все испытывают страх перед змеями, но исследования показывают, что их в той или иной степени боится 90 процентов всех людей. Этот страх развивается в нас рано – мы либо рождаемся с ним, либо очень рано его приобретаем. Обезьяны, которым показывают видеозаписи, где запечатлены другие обезьяны, спасающиеся от змей, на всю жизнь сохраняют страх перед ними. Если вместо змей показать кроликов, то обезьяны не начиняют их бояться. Вероятно, змеи представляют собой уникальную категорию зрительных ассоциаций в мозге приматов, разительно отличаясь от других опасностей и даже от других опасных животных. Например, страх перед крупными кошками у обезьян развивается гораздо медленнее. И так реагируют на змей не только обезьяны. Маленькие дети, еще не умеющие говорить, внимательно смотрят видеозаписи со змеями (но не с другими животными) без всякого специального обучения, если стоящий рядом взрослый человек говорит что-то испуганным голосом. Если же взрослый разговаривает, то ребенок с равным вниманием (или невниманием) смотрит и на змей, и, скажем, на гиппопотамов. Можно предположить, что в данном случае наш мозг руководствуется следующим правилом: «Если бояться нечего, то не бойся ничего, но если тебе есть чего бояться, то бойся змей»[118]. Что мы и делаем.

Попытка объяснить, почему определенные сцены запускают отрицательные реакции (таким образом, как это делает, например, горькая пища), приводит нас к мозжечковой миндалине, то есть к той части мозга, которая управляет нашим организмом, когда мы убегаем от врагов или деремся с ними. Сотни биологов посвящают всю свою жизнь тому, что пугают крыс, а потом изучают их страхи, миндалину и зрительные реакции. Они могут рассказать вам, что если показать крысе страшную картинку (например, изображение кошки или самого биолога), то крыса отреагирует на нее, даже если ее осознанное внимание в это время чем-то отвлечено. Страшные картины возбуждают нейронные структуры в миндалине крысы, но не в лобных долях (эта часть головного мозга сильнее всего развита у человека и связана с интеллектом). Пока, правда, неясно, возбуждается ли страх так же подсознательно и у людей.

Стараясь прояснить этот вопрос, биологи всегда искали пациентов (как крыс, так и людей), страдающих определенными заболеваниями. Ученые хотели найти людей или животных со «слепозрением», то есть таких индивидов, которые видят, но не осознают этого[119].

Эти больные, как я уже сказал, не осознают того, что видят, подобно тому, как наши кишки распознают вкус пищи, не сообщая об этом сознанию. Люди, страдающие этим расстройством, часто удивляются, узнав, что могут определять местонахождение предметов в окружающей их обстановке. В ходе одного недавнего исследования человек, страдающий слепозрением, прошел по коридору, заваленному разными вещами, ловко их обходя, но при этом не зная, что они там находятся. (Есть люди, страдающие эмоциональным слепозрением: видя изображения устрашающих лиц, они поеживаются от ужаса, не понимая при этом, что они вообще что-то видят.) Само существование слепозрения доказывает, что на зрительные образы мы можем реагировать как сознательно, так и бессознательно – точно так же, как крысы. Это, в свою очередь, приводит к вопросу о том, чем же занимается наше подсознательное зрение. Также возникают вопросы о том, может ли слепозрение, как вкусовые сосочки кишечника, подсознательно регистрировать визуальные сцены разных категорий – либо специфические (образ змеи), либо более абстрактные страшные образы, и если может, то каким образом?

Арне Оман (специалист по физиологии мозга, сам страшно боящийся змей, несмотря на то что живет в Швеции, где их давно нет) и его коллеги разработали тест, в котором имитировали эффекты слепозрения. Для того чтобы их воспроизвести, испытуемым демонстрировали изображения лиц. Иногда изображение сопровождали громким отвлекающим звуком, иногда этого не делали. На фоне звукового сопровождения и достаточно короткой демонстрации изображения Оман смог воспроизвести ситуацию, когда несмотря на то, что испытуемый видит изображение, он его не осознает. На прямой вопрос испытуемый обычно отвечал, что не видел никакого лица. Кроме того, выяснилось, что та часть мозга, которая обычно активируется при рассматривании лиц (испытуемым одновременно делали МРТ), при этом не активировалась. Вместо этого отмечали повышение активности в другой части мозга, откуда сигналы передаются непосредственно в миндалину. Эти сигналы никто никогда не регистрировал, и до работ Омана мы не знали об их существовании.

Оман и его коллеги выявили у человека древнюю нейронную цепь, которая сильнее выражена у крыс, чем у людей, но присутствует у всех млекопитающих. Эта цепь отвечает за передачу стимулов страха, агрессии и побуждений. Некоторые зрительные стимулы и целые сцены возбуждают непосредственно эту цепь, заставляя организм реагировать на стимулы, которые не в каждом случае осознаются. Когда Оман показывал испытуемым змею или устрашающее лицо, сигналы по зрительным путям направлялись непосредственно в мозжечковую миндалину и запускали обычную реакцию страха. Это происходило даже в тех случаях, когда сознание не ведало, что испытуемый видит змею. Испытуемые не могли разумно объяснить причину своего страха, так как разум не участвовал в формировании реакции.

Как именно работает эта древняя цепь, пока не вполне ясно, но то, что она существует, заставляя нас отпрыгивать, дрожать, убегать и драться, не вызывает никакого сомнения. Не кажется большой натяжкой предположение о том, что эта древняя нейронная цепь участвует в формировании некоторых наших предпочтений (и страхов) в животном мире, а также в формировании наших представлений о красоте и уродстве, умиротворяющем и устрашающем. У крыс существуют нейроны, связанные с древними проводящими путями, которые помогают определить, насколько близко крыса подошла к тому или иному предмету. Отдельные клетки, называемые клетками местоположения, помогают отметить момент, когда животное пересекает критическую точку на пути к предмету. Насколько правомочно предположение о том, что такие же клетки могут регистрировать и сигналы, возникающие при слежении взглядом за извилистым контуром ползущего в траве смертоносного пресмыкающегося? Будем ли мы правы, вообразив, что эти подсознательные части мозга могут регистрировать и более тонкие нюансы окружающего нас мира, те его аспекты, которые вызывают у нас удовольствие или отвращение, гнев или радость?

Сегодня мы наверняка знаем одно: все мы рождаемся с высоким уровнем настороженности в отношении змей и со способностью после реального испуга доводить эту настороженность до более высокого уровня осознанного страха. В большинстве своем мы появляемся на свет с врожденным предпочтением открытых полевых ландшафтов, а не лесов. Дерево с раскидистыми ветвями, на которое легко вскарабкаться, кажется нам более привлекательным, чем дерево с высоким голым стволом. Эти предпочтения, так же как страх перед змеями, могут видоизменяться в процессе обучения, могут становиться сильнее или слабее на основании жизненного опыта и суждений, но зарождаются они в глубинах подсознания и являются врожденными. Есть и другие универсальные признаки – например, предпочтение в отношении водной поверхности или любовь к блестящим синим поверхностям. То, как все это работает, какие визуальные сцены мы на самом деле предпочитаем, почему мы обучаемся выбирать одно, а не другое, как наш организм реагирует на эти сцены и образы – механизмы этих феноменов чаруют нас, как древние самоцветы, как столпы, на которых, как на вкусовых сосочках, покоится неизведанное царство нашей самости.

Несмотря на то, что все механизмы наших предпочтений в целом остаются загадкой, их следствия вполне ясны и очевидны. Влияя на наш выбор, эти предпочтения сформировали окружающий нас обитаемый мир и отдалили нас от дикой природы, в которой мы возникли и развивались. Это началось в те времена, когда мы превратились из жертв в хищников, когда чувство страха сменилось у нас смешанным чувством страха и агрессии. В этом отношении мы больше похожи на крабов, нежели на моллюсков. Как и у крабов, наше влияние на окружающий мир увеличивалось по мере усовершенствования наших орудий и органов чувств.

Когда у нас появилось оружие, мы в первую очередь стали влиять на тех животных, которых могли увидеть и поймать. Мы искали этих животных, потому что зрение и слух позволяли нам их обнаружить, а их жир был приятен на вкус. Выжить под угрозой нашего оружия могли только те виды, которые умели (и умеют) либо хорошо прятаться, либо быстро размножаться. Мы всегда охотились на крупную и доступную дичь. Эти животные могли пытаться скрыться от нас, пользуясь нашими слабостями (согласно закону Вермея), но копья и общественное устройство с каждым годом делали нас все сильнее и сильнее. Приглядевшись к ландшафтам, мы начали их выжигать. Мы поджигали сухую траву, сухие листья и деревья, мы поджигали все, что могло гореть. Огнем мы превратили леса в луга, которые просматривались на много миль. Занявшись сельским хозяйством, мы предпочитали виды, растущие в открытом поле, и засевали пашни просом, пшеницей и кукурузой. И пшеница, и просо – невысокие злаки. Там, где мы не могли выращивать злаки, мы начинали пасти скот, который вытаптывал высокую траву, делая все новые и новые акры земной поверхности открытыми, а значит, на наш взгляд более красивыми. В некоторых местах мы видоизменяли экологию избирательно, например уничтожая опасных змей и оставляя безвредных. В других местах, например в Техасе, мы таких различий не делали – там мы убивали всех змей без разбора, как делаем это каждый год во время «облав» на гремучих змей. Каждый наш шаг в этом направлении делал Землю все более похожей на те ландшафты, что мы предпочитали, это доставляло нам удовольствие независимо от того, сознавали мы это или нет, ожидали ли каких-то выгод для нас и наших потомков или нет.

Травы и коровы были не единственными биологическими видами, к которым мы выказывали наше расположение. Мы окружали себя видами, которые казались нам красивыми или услаждали наши прочие чувства – будь то певчие птицы или симпатичные золотые рыбки. То, что мы считаем эти виды прекрасными, ставит следующий вопрос: не является ли чувство прекрасного, как и способность распознавать сладость, адаптивным признаком, способствовавшим нашему выживанию? Этого никто не знает, во всяком случае пока. Тем временем мы развозим по всему миру тюльпаны и другие цветы, не считаясь с затратами. Во всех странах люди держат в аквариумах золотых рыбок. Собаки, пробуждающие в нас чувства привязанности и умиротворения, спят с нами в одной постели. (Кошки… ну, это особый разговор, никто не может объяснить нашу к ним симпатию.) Поезд цивилизации со скрежетом тормозит на перегонах, и мы по одному грузим на него очередные полюбившиеся нам виды животных и растений.

Помимо животных и растений, которым мы осознанно (но по бессознательным побуждениям) оказываем знаки внимания, существует еще одна группа биологических видов, заставляющих нас очень хорошо чувствовать свое присутствие, – это наши вредители и гости. Они шныряют вокруг нас, когда мы спим, или прячутся в углах и щелях, которые мы подчас просто не замечаем. Крысы жмутся к стенам, ибо там они становятся для нас невидимыми. Голуби и другие городские птицы гнездятся под карнизами, где мы не можем их найти. В темноте вокруг наших домов вьются ночные насекомые. Такие виды, как пылевые клещи и клопы, настолько малы, что мы с трудом их различаем, и, пользуясь этим, они безнаказанно ползают по нашим бесчувственным телам, когда мы спим. Процветают и еще более мелкие существа – бактерии и архебактерии. Мы изо всех сил пытаемся их истребить, но они продолжают размножаться и существовать назло нам.

Наши чувства вкупе с нашим могуществом изменили мир так быстро и повсеместно, что мы рискуем забыть, как он выглядел прежде. Сегодня для нужд сельского хозяйства используется около шестидесяти процентов земной поверхности, на этих площадях мы в основном выращиваем тот или иной вид травы. Почти все люди на Земле живут возле воды. (Вспомните свои любимые приморские курорты, или, например, Манхэттен, или Лос-Анджелес.) Мы селимся у воды не только потому, что нуждаемся в ней, но и потому, что она нам просто нравится. Вода притягивает нас, как магнит железо, и доставляет радость одним своим видом. Правда, когда-то, в глубокой древности, до того, как возникло современное человечество, на Земле было больше лесов и в них водились более крупные животные. Крысы, так же как мыши и тараканы, встречались редко. Даже луга были большой редкостью, а цветущие растения тогда еще ни о чем не говорили нашим чувствам. Во многих местах береговые линии, вдоль которых мы ныне так охотно прогуливаемся, были отрезаны от нас дюнами высотой в десятки футов; дюны защищали наши прибрежные поселения от морских волн, но закрывали нам вид на море. Стремление видеть море победило, и теперь дюны практически исчезли, превратившись в гряды невысоких холмов, которые ни от чего нас не защищают, но зато открывают нам виды, которых так жаждут наши глаза и наш мозг.

Но отнюдь не все в нашем мире предоставлено естественной судьбе и вкусовым сосочкам. Есть и небольшие очаги, где разум возобладал над нашими инстинктивными побуждениями. Мы учредили природоохранительные ведомства и составили планы по защите дикой природы, мы создали системы общественного здравоохранения и социальной гигиены, и каждое из подобных учреждений заставило нас осознанно предпочесть разумное привлекательному. Это настоящий успех, триумф накопленных человечеством в течение многих поколений разумных доводов над интуицией. Но бывают моменты, когда мы пытаемся решить какие-то проблемы самостоятельно, не опираясь на этот опыт, и тогда наш разум отступает, оказавшись в ловушке нашего ментального мира, сконструированного чувствами, предназначенными для поиска съедобных плодов и обнаружения ядовитых змей, а не для того, чтобы разбираться в глобальных экономических кризисах. Коллективно мы всегда принимаем одни и те же решения, независимо от принадлежности к какой-то определенной культуре или от места проживания. У нас есть универсальные чувства и предпочтения, поэтому часто мы делаем универсальный выбор. Австралийские аборигены выжигали леса Австралии. Жители бассейна Амазонки выжигали сельву на берегах Амазонки. Другие племена сжигали леса в Европе и в Северной Америке. Люди жгли леса, во-первых, потому что могли это делать, а во-вторых, потому что результат был предпочтителен. В некоторых местах эти предпочтения привели к крайностям. Большую часть территории Соединенных Штатов, например, теперь занимают лужайки, а не кукурузные поля, что является наиболее совершенным проявлением нашего стремления к полной, простой и незамутненной открытости пространства. Сахар по-прежнему сладкий, соль соблазнительна, а морская гладь и просторы лугов кажутся нам неизъяснимо прекрасными.

Однако все могло бы быть иначе. Все было бы не так, будь наши органы чувств иными – например, если бы мы были слепы, как термиты. Термиты ориентируются в своих темных туннелях, руководствуясь обонянием и осязанием, как кроты, слепыши и другие обитатели глубоких нор и подземелий. В их мире свет утратил всякое значение. У некоторых обитающих под землей видов глаза, некогда служившие их предкам, утратили нервные связи с мозгом, а потом и вовсе атрофировались и исчезли. После исчезновения глаз, естественно, потерял всякий смысл окрас. Для слепой самки пестрый самец ничем не привлекательнее бесцветного. Так как затраты организма на поддержание окраса весьма велики, термиты полностью утратили цвет. Они стали тенями своих предков, окрашенных некогда в золотистые тона луковой шелухи. В альтернативном мире термитов правят бал запахи и текстура поверхностей. В термитники проникли жуки, клещи и даже грибы. Они спрятались там, сохранив при этом свой визуальный облик. Они не похожи на термитов, но их ощущения стали такими же, как у термитов. Они пахнут, как термиты. Что же касается пищевых предпочтений термитов, то они выбирают еду по запаху гнили, которая, вероятно, кажется им сладкой, как нам сахар. Мы, как и термиты, построили свой мир, угождающий нашим чувствам – просто у нас иные чувства. Другими словами, наши мир иной, но в некоторых аспектах он такой же, как мир термитов.

В конечном счете мы часто ведем себя так же, как термиты и муравьи, отдаваясь на милость наших инстинктивных побуждений. Но, поскольку мы не склонны «доверять» нашему телу, в наших действиях часто все же преобладает разум. Дело в том, что наши тела, в частности наши чувства, лгут нам. Они застряли на крыльце дома нашего сознания и никак не могут освоиться в нем, топчась у порога и вспоминая прежние славные дни. Поэтому, коснувшись еды языком, вы наслаждаетесь ее вкусом. Конечно, культура может повлиять на наши вкусовые предпочтения, так же как и на предпочтения зрительные. Мы можем научиться любить змей, так же как научились любить кофе, невзирая на его горечь. Наше отвращение к змеям и тяга к сахару, соли и жиру – это ропот нашей долгой истории, но нам вполне по силам его приглушить. Наши универсальные страхи и притязания были некогда нашей неизбежной судьбой, но теперь они не соответствуют нашим изменившимся потребностям. Какими бы ни были наши правильные действия, они не будут направляться медоуказчиками или вкусовыми сосочками, которые будут упрямо требовать большего, а наши страхи будут призывать нас к борьбе или бегству.

Часть VI. Паразиты, лишившие нас шерсти и подарившие нам ксенофобию.

Глава 13. Как вши и клещи сделали нас голыми и подарили нам рак кожи.

Избавившись от глистов, мы сбили с толку нашу иммунную систему. Исчезновение прежних симбионтов и замена их новыми ухудшили наше питание. Уничтожение хищников оставило массу призраков в нашем мозге и нервной системе – эти призраки заставляют нас просыпаться по ночам в холодном поту от панического страха и тревоги. Но самым широкомасштабным по своим последствиям явилось уничтожение инфекционных заболеваний, а оно непосредственно связано с историей о клещах и волосяном покрове.

Еще совсем недавно наши предки были покрыты волосами (или, называя вещи своими именами, мехом; мы называем его волосами для того, наверное, чтобы не забывать о своей уникальности). Это разительное отличие – волосатость предков и гладкость нашей кожи – буквально бросается в глаза. Сегодня мы знаем о генетическом родстве, тесно связывавшем неандертальцев с современным человеком. Тем не менее, когда мы видим в музеях реконструкции заросших густым мехом неандертальцев, мы не воспринимаем их как людей, мы видим в них животных, а не своих кузенов[120]. Исчезновение нашего волосяного покрова и то сложное чувство, которое мы испытываем, глядя в музеях на чучела неандертальцев, заставляют задуматься о том, как это вообще могло случиться. Как получилось, что мы стали голыми и безволосыми и в результате утраты меха во многих культурах (хотя и не во всех) волосатость стала считаться непривлекательной? Девяносто процентов американских женщин сбривают с тела волосы для того, чтобы выглядеть «красиво». В своем стремлении к гладкости тела мы не знаем никакой меры. Одно дело – побрить подбородок, и совсем другое – удалить волосы с лобка горячим воском.

То, что мы лишены волосяного покрова, кажется нам теперь абсолютно нормальным. Однако с точки зрения наших предков это не так. На самом деле мы не знаем доподлинно, были ли неандертальцы покрыты мехом или нет. Возможно, их тела были гладкими, а значит, мы напрасно с таким высокомерием смотрим на них в музеях. Но мы точно знаем, что наши африканские предки были покрыты волосами всего миллион лет назад – точно так же, как первые млекопитающие и все виды, жившие от их появления до появления первобытных людей. Густая и плотная шерсть сыграла не последнюю роль в выживании млекопитающих. Им было тепло, когда все остальные животные отчаянно мерзли. Древние пресмыкающиеся были страшными чудовищами, вытаптывавшими все вокруг и пугавшими мелких животных своим ревом, но как только солнце садилось за горизонт, температура их тела начинала быстро падать. Другое дело – млекопитающие. Им помогал мех и более совершенное сердце, благодаря которым они могли сохранять постоянную температуру тела. Мех был эволюционным прорывом, теплым объятием в холодные дни, позволившим млекопитающим жить в таком климате, в котором не могли (и не могут) выжить рептилии, за исключением их ближайших сородичей – птиц.

Отсутствие волос на теле стало, по нашему мнению, источником нашей «красоты», и эта идея то и дело подкрепляется публикациями в таблоидах фотографий мальчиков, покрытых рудиментарной шерстью. Исчезновение волосяного покрова также повлекло за собой масштабные последствия для нашего здоровья и качества жизни. Оно стало причиной появления меланина (соединения, окрашивающего клетки кожи в темный цвет под воздействием солнечных лучей). Выработка меланина в клетках, лежащих непосредственно под поверхностью кожи, началась одновременно с исчезновением волос. Зародился этот процесс в Африке. Меланин вырабатывался у всех наших предков, и все они были темнокожими. Потом часть наших предков ушла из Африки и переселилась в страны с более холодным климатом, где выяснилось, что меланин блокирует действие солнечных лучей. Но хотя бы немного солнечного света нам просто необходимо, так как без него в организме не синтезируется витамин D. Темнокожие жители в тех местах, где мало солнца, начинали болеть рахитом. От рахита они умирали, и, таким образом, преимуществом в выживании стали пользоваться носители генов светлой кожи. Этот генетический дрейф происходил в истории человечества независимо в нескольких местах при миграции людей в северные широты. Другими словами, никакого разнообразия цветов кожи у нас бы не было, если бы мы не утратили свой волосяной покров.

Но все же – отчего мы вдруг потеряли свой мех? Возможно, как и в случае других современных дилемм, причиной стало наше взаимодействие с другими видами, которые к настоящему времени вымерли или стали малочисленными. Вероятно, в этом виноваты эктопаразиты – вши, клещи и блохи. В пещерах, где жили наши предки и где возник род человеческий, эти паразиты забирались в мех и кусали нас, заражая при этом разнообразными болезнями.

На Земле в настоящее время обитают млекопитающие более 4500 видов, и почти все они покрыты мехом. Число видов абсолютно безволосых млекопитающих можно пересчитать по пальцам. Я говорю «абсолютно», потому что наши тела все-таки не совершенно голые. Все мы покрыты тончайшими волосками, которые беспомощно топорщатся, когда мы мерзнем, но согреть нас не могут. Дельфины и киты гладкокожи. Это обусловлено необходимостью плавать; безволосые существа более обтекаемы, но это не единственный способ улучшить аэродинамические качества – тюлени и морские львы добиваются того же эффекта с помощью очень густого и плотного меха. Исходя из того, что морские млекопитающие в большинстве своем лишены мехового покрова, некоторые биологи в шестидесятые годы высказали гипотезу о том, что первые люди были плавающими обезьянами. Вероятно, где-то в промежутке между обезьянами и человеком мы были русалками. Может быть, поселившись на берегах рек и морей, мы начали добывать еду в воде, так как другие первобытные люди, вытеснив нас из лесов, лишили остальных источников пропитания. Возможно, мы питались моллюсками, раками и морскими ежами и, нырнув в воду волосатыми, вынырнули абсолютно голыми. Представляя себе эту картину, невольно вспоминаешь фильм «Голубая лагуна». Вероятно, утратив волосяной покров, мы стали плавать быстрее и смогли скорее доплыть до последнего морского ежа, который спас нас от голодной смерти.

Эта теория, бывшая некогда довольно популярной, тем не менее не пользовалась поддержкой в научных кругах. Правда, эта гипотеза привлекла внимание биологов к тому факту, что не иметь меха и волос на теле – это необычно. Задумайтесь на минуту, какие еще виды млекопитающих лишены волос на теле. Вы вспомните о морских млекопитающих и слепышах. Кто еще? Очень немногие. Почти нет волос на теле носорогов, слонов и гиппопотамов, но этот недостаток они с лихвой компенсируют толстой кожей – как киты и дельфины. С тех пор как 120 миллионов лет назад мех появился у первых млекопитающих, очень немногие из них с ним потом расстались.

Итак, почему мы стали одним из немногих утративших мех видов, если это не было обусловлено большей приспособленностью к плаванию? Может быть, отсутствие волос на теле помогало нам не перегреваться и не обезвоживаться в жаркой саванне, где мы бегали на двух ногах, охотясь за дичью или спасаясь от хищников? Эта гипотеза хороша всем, за исключением того, что отсутствие волос скорее предрасполагает к обезвоживанию, нежели от него предохраняет. Более того, другие приматы, переселившиеся в саванну или на верхушки деревьев тропического леса, полностью сохранили свой волосяной покров. Не сбросили мех и такие хищники, как гепард, который всю жизнь гоняется за дичью по саванне. Может быть, отсутствие волос – это нечто вроде павлиньего хвоста или розового зада мандрила, вещь абсолютно бесполезная и экстравагантная, но приятная для глаз и поэтому сохраненная? Можно представить себе, что мужчины выбирали менее волосатых женщин (или наоборот), ибо отсутствие волос говорило о хорошей наследственности, о генах настолько замечательных, что их носителю не приходилось бояться солнечных ожогов и неудобства сидения голым задом на корявом бревне. Так, во всяком случае, думал Дарвин. У его жены было абсолютно гладкое лицо, хотя трудно извлечь какой-то обобщающий урок о брачных предпочтениях из опыта человека, женатого на своей двоюродной сестре. Истина как раз заключается в том, что отсутствие волос не создает никаких видимых преимуществ. Напротив, на ранних стадиях утраты волосяного покрова (немного волос там, немного здесь) люди имели больше шансов заболеть чесоткой, чем быть обладателями отменного здоровья.

Моя любимая теория на этот счет была предложена независимо тремя поколениями ученых на протяжении одного столетия. Все эти ученые утверждали, что волосяной покров исчез у нас из-за того, что мех наших предков буквально кишел вшами, клещами, мухами и прочими паразитами. Впервые эту идею высказал в XIX веке мастер на все руки Томас Белт в своей книге «Натуралист в Никарагуа». Большую часть своей жизни Белт провел в тропиках, где все волосистые части его тела были густо населены клещами, вшами и другими формами жизни. Эти нескончаемые заражения паразитами приводили Белта в искреннее изумление. «Ни один человек, – писал он, – который не жил и не путешествовал в тропическом лесу, никогда не поймет, как мучают нас паразиты». Однако представьте себе, говорил он, насколько нам было бы хуже, если бы мы были покрыты шерстью, в которой кишели бы клещи, вши, блохи и прочие их родственники. Белт высказал идею, которая стала правилом в биологии следующего столетия: чем обширнее доступный ареал обитания, тем больше приспособленных индивидов там обитают. В данном случае под ареалом обитания он подразумевал волосы на нашем теле и при этом от души желал, чтобы их было как можно меньше. Неудобство – если и не мать этой теории, то как минимум ее двоюродная сестра. Паразитическая гипотеза была повторно предложена в 1999 году Маркусом Ранталой, биологом из университета Турку в Финляндии, который (как и я) посвятил много времени изучению муравьев. Он предложил ту же гипотезу, что и Белт, только придал ей большую научную строгость. Потом, в 2004 году, эта идея была снова поднята на щит Марком Пэйджелом и его коллегами, которые вдохновились книгой Белта, хотя и не читали статью Ранталы.

У меня у самого никогда не было ни вшей, ни блох, но я могу рассказать довольно неприятную историю о лобковых вшах (Pthirus pubis), подвиде многочисленного семейства вшей. Так же как и все остальные, лобковые вши всю жизнь проводят на теле человека. В других местах они чувствуют себя неважно, и более того, само их выживание зависит от пребывания на их хозяине. Эти вши крупнее, чем платяные и головные, и своим видом напоминают миниатюрного Ганешу, многорукого индийского бога со слоновьей головой. Правда, в отличие от Ганеши, вши маленькие и настолько хрупкие, что при удалении с тела они через несколько минут высыхают и погибают. Отложенные яйца лобковые вши приклеивают к волосам, питаются тканями хозяина и никогда его не покидают, за исключением моментов интимной близости двух людей, когда вошь может перепрыгнуть с одного человека на другого. Наши лобковые вши – близкие родственники лобковых вшей гориллы, что говорит о том, что наши предки и предки горилл некогда «взаимодействовали» между собой. На первый взгляд может показаться, что такая зависимость от тесного контакта между хозяевами ограничивает вероятность выживания вида, но на самом деле наши прикосновения друг к другу являются самой предсказуемой вещью на свете. Лобковые вши за наш счет совершили кругосветное путешествие. Подобно головным вшам, они въехали на людях в Новый Свет. Лобковые и головные вши выживали даже на перуанских мумиях. Да, смерть неделикатна.

Впервые я увидел лобковую вошь в коллекции насекомых университета штата Коннектикут. Поясняющая надпись гласила, что ее обнаружили на сиденье унитаза в туалете после посещения его Деннисом Лестоном – этот пользовавшийся не особенно блестящей репутацией биолог, занимавшийся муравьями, умер совсем недавно. Лестон изучал виды муравьев, которые, обитая в кронах деревьев, могут бороться с вредителями (или помогать им). Муравьи некоторых видов поедают вредителей тысячами, но есть муравьи, которые разводят вредителей на своих «фермах» ради сладкой жидкости, которую они выделяют. С помощью таких муравьев поголовье вредителей только увеличивается. Правда, Лестон прославился и многими другими вещами, прославился настолько, что в Гане, где он изучал роль муравьев в выращивании кофе, местные жители сложили о нем песенку, где были слова: «Не очень-то хорош этот белый чувак». Вероятно, дурное поведение Лестона в конце концов привело к его (а заодно и его вшей) изгнанию из университета. Но суть истории заключается в том, что для того, чтобы избавиться от вшей, которых он нахватался, Лестону было бы достаточно сбрить – как бы помягче выразиться? – свой вшивый постоялый двор. На самом деле, бритье волос на теле – это самый эффективный способ избавления от почти всех наружных паразитов, будь то вши, блохи или что-то более экзотическое. В одном из исследований было показано, что депиляция лобка привела к снижению заболеваемости генитальным педикулезом на фоне повышения заболеваемости гонореей и хламидиозом[121].

Эктопаразиты («экто» в переводе с греческого означает «снаружи», эктопаразиты обитают вне нашего тела в отличие от «эндопаразитов» – например, глистов, – которые обитают внутри тела) обладают врожденной склонностью обитать на волосах, внутри и среди них. Именно это обстоятельство служит причиной быстрого распространения педикулеза в детских коллективах, где со вшами особенно трудно бороться. Гниды прилипают к волосам, так же как и их родители, взрослые вши. У вшей есть специальные конечности, которыми они ухватываются за волосы. Захваты этих конечностей соответствуют диаметру волос, среди которых обитают вши. У головных и платяных (к ним мы еще вернемся) вшей захваты узкие, а у лобковых вшей более широкие, и именно по этой причине лобковых вшей можно иногда обнаружить на ресницах, так как они толще, чем волосы на голове.

Учитывая тесную связь паразитов с волосами, мы можем считать зависимость количества эктопаразитов, которых мы кормим, от объема волос, шерсти или, если угодно, меха, вполне разумной и обоснованной. Тем не менее эта паразитарная теория нашей обнаженности требует некоторых разъяснений, ибо какое бы презрение мы ни выказывали в отношении лохматых морд наших далеких предков, утрата волосяного покрова означала также и утрату многих эволюционных преимуществ. Отсутствие волосяного покрова делает людей более чувствительными к ультрафиолетовому облучению. Нам трудно переносить холод без одежды[122]. Из-за отсутствия меха мы кажемся маленькими, как, например, слепыш кажется маленьким, а эскимосская лайка – нет (если, конечно, ее не побрить).

С точки зрения генетики для того, чтобы «облысеть», не требуется больших изменений в геноме; вполне возможно, для этого достаточно изменений в одном гене. Вообще утрата признаков дается легко, доказательством чему служит множество пород «голых» домашних животных, включая собак, кошек и даже кур. То, что естественный отбор породил очень мало лысых млекопитающих (и ни одного вида лысой птицы), говорит о том, что меховой покров практически всегда полезен. У млекопитающих, живущих в джунглях, есть мех. Почти все норные животные имеют волосяной покров. Даже почти все водоплавающие млекопитающие покрыты мехом! Мех – это чудо и прелесть. Для того чтобы животное его утратило, надо, чтобы сложились такие условия, при которых либо поддержание мехового покрова начнет слишком дорого обходиться, либо безволосым животным станет легче спариваться, либо лохматые звери – спаси их Бог – начнут чаще умирать.

Первый вопрос, который мы должны задать авторам паразитической теории утраты меха, заключается в следующем: неужели избавление от эктопаразитов настолько выгодно, что стоит солнечных ожогов на пляже, озноба в зимнюю непогоду и неловкости, которую мы подчас испытываем, стоя голышом перед зеркалом? Паразитическая теория опирается отнюдь не на тот вред, который причиняют нам сами паразиты. Укусы блох вызывают зуд, но в остальном они абсолютно безвредны (в этом отношении блохи похожи на некоторых наших кишечных паразитов), если не считать случаев, когда блох становится чересчур много. Блоха кусает нас, отсасывает немного крови, закусывает ее омертвевшей тканью эпидермиса и скачет дальше по своим делам. У шимпанзе и горилл иногда бывает столько эктопаразитов, что на коже образуются язвы, как, вероятно, и у наших далеких предков. Инфицирование этих язв может привести к смерти животных, но случается такое нечасто. Убивают, как правило, болезни, для которых эктопаразиты служат переносчиками. Клещи переносят пятнистую лихорадку, энцефалит, тиф, киасанурскую лесную болезнь, эрлихиоз, болезнь Лайма, астраханскую клещевую лихорадку – и это далеко не полный список. Вши переносят возвратный и сыпной тиф. Блохи переносят чуму. Под угрозой таких болезней избавление от меха реально могло увеличить продолжительность жизни – во всяком случае настолько, чтобы успеть спариться и оставить потомство. Возможно также, что волосяной покров способствует возникновению болезней, для которых не нужны переносчики. Бактерии могут вольготно жить в меху, и именно поэтому, пытаясь вырастить свободную от бактерий морскую свинку, Джеймс Рейнирс, о котором я рассказывал в первых главах, брил беременных свинок. Возможно, что именно по этой причине у птиц, питающихся падалью, голова лишена перьев. Этот признак появлялся у стервятников трижды и каждый раз независимо. Первый раз это произошло в Новом Свете, второй раз – в Старом Свете (стервятники Европы и Азии – потомки аистов), а в третий раз этот признак развился у неуклюжего аиста марабу.

В этой связи Чарльз Дарвин задал простой вопрос: почему в такой ситуации люди сбросили волосяной покров, а другие млекопитающие – нет? Дарвин совершенно справедливо утверждал, что если носительство эктопаразитов предрасполагает к смертельно опасным болезням, то это касается не только человека, но и других животных. Стал бы, например, голый медведь – как ни смешно представить себе такое зрелище – меньше страдать от блох? Но голых медведей не существует в природе, более того, нет даже медведей с редким мехом. Ответ на этот парадокс может быть сведен к двум особенностям, которые отличали группы древних людей от групп, например, медведей.

Во-первых, несмотря на то, что древних людей обычно описывают как кочевников, тем не менее большую часть года они оседло жили на одном месте. В таких группах плотность паразитов могла достигать фантастического уровня. К концу дня мы все возвращались к месту ночлега; как правило, это была пещера. Известно, что там мы впервые встретились с клопами, насекомыми, питавшимися кровью спящих летучих мышей. Одна из ветвей рода этих насекомых дезертировала и нашла нового хозяина в лице человека, превратившись из паразита летучих мышей в постельного клопа. Для того чтобы это произошло, мы должны были стать предсказуемыми обитателями пещер – настолько, чтобы клопы могли днем спокойно спать на наших примитивных лежанках, дожидаясь возвращения хозяев на ночлег. Такая оседлость людей означала, что те паразиты, которые не перепрыгивают с одного хозяина на другого, все же могли в любое время нас найти. Постельные клопы могли дожидаться нашего возвращения на ночлег – больше от них ничего не требовалось, так как им не надо было прибегать ни к каким ухищрениям для того, чтобы добраться до нашего тела. Сегодня мы также знаем, что у животных, живущих группами, особенно такими группами, которые тесно сбиваются в местах ночлега (например, морские птицы в колониях или летучие мыши в пещерах), эктопаразитов намного больше, чем у животных, ведущих одиночный образ жизни. Из-за подобного образа жизни мы обзавелись блохами (и болезнями, которые они переносят), хотя у других приматов блох нет. Вероятно, ключевой причиной стал наш образ жизни и теснота, в которой мы жили.

Второй причиной, отличающей человека (помимо образа жизни – по крайней мере исторически благоприятствовавшего заражению эктопаразитами), явилось изобретение одежды. Это произошло приблизительно в то же время, когда мы избавились от волосяного покрова. Так как мы приобрели способность изменять температуру нашего тела (а также наш уровень защиты от влияния окружающей среды), преимущества волосяного покрова исчезли, остались только его эволюционные издержки. Если какой-то признак дает его носителю больше преимуществ, нежели издержек, то такой признак, как правило, сохраняется. Если же признак приводит только к затратам, то он исчезает. Другими словами, как только мы научились изготавливать для себя одежду (которую можно было неоднократно стирать!) из меха других животных – неважно, произошло ли это 200 тысяч лет назад или даже раньше, – она стала такой же уютной средой обитания для эктопаразитов, как и наша собственная пушистая растительность.

В этом контексте было бы интересно сравнить наши организмы и наших паразитов с паразитами и организмами наших предков до того, как они утратили естественную растительность. По идее, у наших предшественников заболеваемость инфекциями, которые переносят блохи, вши и другие паразиты, была намного выше, чем у нас. Но мы не можем провести такое сравнение – во всяком случае пока. Наши нынешние ближайшие сородичи: гориллы, шимпанзе и орангутанги – сильно отличаются от наших предков. Тем не менее нельзя не обратить внимания на тот факт, что помимо паразитов, донимающих нас с вами, у человекообразных обезьян имеются и другие эктопаразиты, которых нет у людей, – например, меховые клещи. Были ли такие паразиты у наших прямых предков – мы не знаем, хотя это и представляется весьма вероятным.

Впрочем, если мы обратимся к сравнительно недавней истории, то найдем в ней множество красноречивых свидетельств. В июне 1812 года Наполеон Бонапарт двинул через Польшу в Россию огромную армию. Замыслы Наполеона были поистине грандиозными. Но иногда одного честолюбия мало. Известно, что при попытке покорить Россию погибло около пятисот тысяч наполеоновских солдат (пятеро из шести). Менее известный факт: солдаты в основном гибли не на полях сражений, а умирали от болезней. Людей косил сыпной тиф, переносчиком которого являлись вши, и дизентерия. Солдаты начали умирать еще до встречи с русскими. Из России вернулись 40 тысяч солдат, что сравнимо с численностью населения небольшого городка. Это все, что осталось от почти 600 тысяч солдат, которыми можно было целиком заселить какую-нибудь столицу тех времен. С другой стороны, русские страдали от болезней в гораздо меньше степени. Но почему? Одной из причин могли быть волосы. Французы носили парики, тем самым предоставляя место для обитания вшей – переносчиков сыпного тифа. Русские париков не носили. То есть по сравнению с французами они были безволосыми, что в итоге их и спасло. И это не единственный пример, в котором эктопаразиты играют значительную роль. По некоторым оценкам, Вторая мировая война стала первой в истории человечества войной, в которой больше солдат погибло на полях сражений, чем от болезней, переносимых эктопаразитами.

Но не только история дает нам примеры влияния на жизнь человека взаимоотношений между обществом, волосатостью, паразитами и заболеваемостью. Можно также исследовать другие биологические виды, которые, подобно нам, совершили переход к большим, относительно оседлым сообществам. Мы снова можем обратиться к муравьям, пчелам, осам и термитам, но нам нет нужды спускаться так далеко по эволюционному древу. Совсем недалеко, буквально на соседней ветви млекопитающих, мы обнаруживаем слепыша. В Африке обитает множество видов слепышей. Питаются они в основном клубнями растений и большую часть жизни проводят под землей. У некоторых видов есть матки и рабочие особи, как у муравьев. Некоторые виды утратили зрение. Среди всех слепышей есть только один вид, утративший волосяной покров. Этот вид, подобно людям, постоянно обитает в практически неизменных условиях. Так как в Африке тепло и о сохранении тепла речь не идет, затраты на сохранение меха стали выше, чем преимущества, и слепыши, как и мы, потеряли свой мех. Разница между слепышами и людьми заключается в том, что наряду с голыми слепышами существуют виды, покрытые мехом, и мы можем сравнить количество эктопаразитов у них и у голых разновидностей. Насколько нам известно, у голых слепышей эктопаразитов нет. Напротив, все обнаруженные до сих пор особи шерстистых слепышей были буквально покрыты паразитами. Вероятно, так же выглядели наши предки, постоянно расчесывавшие места укусов, от которых некоторые особи заболевали.

Возможно, мы стали голыми из-за вшей, клещей и мух (блохи едва ли играли какую-то роль во всей этой истории, так как распространились среди людей сравнительно недавно, прибыв из Нового Света, да и чума – относительно недавнее приобретение человечества). Возможно – подчеркиваю, лишь возможно, – что слепыши стали голыми по этой же причине. Как и всегда, когда речь идет о функциях нашего организма и об их происхождении, ни в чем нельзя быть на сто процентов уверенным. Наверное, возможны и другие объяснения. В конце концов, все дебаты относительно отсутствия волосяного покрова выглядели бы довольно глупо, если бы этот признак не был одним из наших определяющих. После того как мы стали голыми, изменились и многие другие наши биологические признаки. Так как наша кожа стала более уязвимой, в ней образовались сальные железы, ведь нам надо было защищаться от перегревания под жарким солнцем. Вид обнаженного тела стал приятно нас возбуждать (в некоторых папуасских племенах мужчины прикрываются одной лишь тыквой, но появление без тыквы считается неприличным). Акт обнажения лежит в основе порнографической индустрии, ежегодно приносящей до ста миллиардов долларов прибыли. Наша кожа потемнела, чтобы защитить плоть от солнца, но потом у некоторых народов снова посветлела. Белизна кожи повинна в тысячах смертей, вызванных раком кожи, но, с другой стороны, избыток меланина в темной коже может явиться причиной рахита в умеренном климате. Наша обнаженность во многом определяет наши поступки и поведение, наше отношение друг к другу. Обнаженность является ядром всех изменений, как и те существа, что в какой-то мере привели к ней, – вши, клещи, мухи и прочие паразиты. То же самое касается патогенных микроорганизмов, обитающих в их кишечниках, которые – как бы малы они ни были – оказались достаточно могущественными, чтобы лишить человечество волосяного покрова, выбивая из популяции особей, покрытых густым мехом.

Тем временем мы тратим миллионы долларов на то, чтобы сохранить немного былого меха на голове, и еще миллионы на то, чтобы избавиться от него в нижней части туловища. Мы – голые, но весьма требовательные обезьяны, и голые мы, скорее всего, благодаря патогенным микроорганизмам и болезням, ими вызываемым. Если бы до наших дней сохранились другие, волосатые человекообразные, то они, вероятно, смотрели бы на нас так же, как мы смотрим на голых слепышей или стервятников, – с некоторым отвращением. Нас пометили наши болезни. Давным-давно они сформировали нашу иммунную систему, а потом, сравнительно недавно, сделали нас голыми. И это всего лишь самые очевидные пути, какими развивались наши реакции на угрожавшие нам бедствия.

На протяжении почти всей истории человечества мы хоть и не полностью, но все же были более оседлым видом, чем остальные приматы. На заре сельского хозяйства, с приручением коров и окультуриванием злаков, дела наши пошли хуже. Рацион стал более бедным, появились и начали накапливаться новые болезни. К моменту окультуривания первых злаков – около 8000 лет назад – человек стал болеть малярией (возбудитель – Plasmodium falciparum)[123]. Появившись, эта болезнь стала быстро распространяться. Комары, размножавшиеся в прудах и других водоемах близ сельхозугодий, покидали свои временные гавани и переносили паразитов (возбудителей малярии) от одного крестьянина к другому при любых погодных условиях. Попав в организм человека, малярийный паразит – плазмодий – начинает размножаться в красных кровяных клетках (эритроцитах) своего нового хозяина. Многие из впервые заболевших малярией людей (возможно, большинство) умерли. Некоторые индивиды выжили, так как обладали генами, повышавшими сопротивляемость к малярии. Один из таких генных наборов обсуждается во всех вводных курсах биологии – он повышает сопротивляемость к малярии, но одновременно вызывает серповидно-клеточную анемию. Ребенок, получивший этот ген только от одного из родителей, становится более устойчивым к малярии и имеет больше шансов успеть родить и воспитать собственное потомство. Если же гены наследуются от обоих родителей, то у ребенка развивается смертельная форма серповидно-клеточной анемии. Малярия настолько широко распространена во многих районах мира (особенно в Африке и Азии), что гены устойчивости к ней до сих пор являются предпочтительными, несмотря на последствия. Удивительно, но этот ген не является единственным и даже самым распространенным из генов, защищающих нас от смертоносного воздействия малярии.

Самый распространенный ген, повышающий нашу сопротивляемость, не имеет никакого отношения к серповидно-клеточной анемии. Это ген глюкозо-6-фосфатдегидрогеназы, который стимулирует производство клеток крови, лишающих малярийного паразита кислорода. Эти выносливые гены, убийцы возбудителей малярии, являются доказательством мощи эволюции и приспособляемости человека. Сара Тишкофф – генетик из университета Мэриленда, открывшая факт неоднократного независимого возникновения у человека генов, ответственных за расщепление молочного сахара, – недавно занялась изучением распространенности генов Г-6-ФД. Носителями тех или иных вариантов этого гена являются более 400 миллионов человек в Африке, на Среднем Востоке и в Средиземноморье. Этот ген передается ребенку как от матери, так и от отца. Но, как и гены, вызывающие серповидно-клеточную анемию, гены глюкозо-6-фосфатдегидрогеназы достаются нам небесплатно. У носителей губительных для возбудителей малярии генов развивается анемия после употребления в пищу бобовых. В тех районах, где распространена малярия, выживание за счет невозможности есть бобовые не является большой трагедией. Малярия продолжает убивать ежегодно по несколько миллионов человек и поэтому гены, повышающие сопротивляемость к ней, являются полезными, хотя и мешают есть фасоль и бобы. Тем не менее в наше время малярия – заболевание тропическое, а значит, когда индивиды с убивающими возбудителей малярии генами расселяются по миру, их гены, оказавшись за пределами ареала распространения малярии, теряют свое адаптивное значение. Следовательно, миллионы людей лишены возможности есть бобовые несмотря на то, что вероятность заболевания малярией у них стремится к нулю. Эти индивиды (возможно, вы тоже являетесь одним из них) продолжают носить гены, которые в современной ситуации уже не являются полезными. Мало того, в тех областях, где живут люди с «лишним» геном устойчивости к малярии, блюда из бобовых как раз являются наиболее популярными. Религиозные люди иногда задаются вопросом: есть ли у богов чувство юмора? Фавизм (непереносимость бобов) говорит о том, что у естественного отбора оно есть, хотя и довольно своеобразное. Будь то глисты, сельскохозяйственные культуры или болезни – чем больше мы вглядываемся в себя, тем больше убеждаемся в том, что наше прошлое часто входит в противоречие с нашим настоящим[124].

Отсутствие у нас волосяного покрова, серповидно-клеточная анемия и фавизм могут быть результатом воздействия на нас определенных заболеваний. Но что происходит, когда мы навсегда избавляемся от самых опасных болезней, каков эффект этого избавления? Мы изгнали глистов из нашего кишечника и хищников с наших полей, но что происходит, когда мы искореняем инфекционные болезни – либо с помощью санитарно-гигиенических мероприятий, либо просто покидая опасные местности? Что происходит дальше? Напрашивается простой ответ: мы становимся здоровее и живем дольше, а в остальном все остается по-прежнему. К сожалению, в своих действиях природа редко отличается такой простотой.

Глава 14. Как болезнетворные организмы, лишившие нас шерсти, превратили нас в ксенофобов и вечно недовольных коллективистов.

Когда Рэнди Торнхилл смотрит из окна своего дома в Альбукерке (штат Нью-Мексико), обозревая окрестности с высоты окружающих городок гор, он чувствует себя так, словно столкнулся с чем-то, на что большинство из нас не обращает внимания. Обычно мы склонны думать, что контролируем все наши поступки и действия. С точки зрения Торнхилла, это не вполне очевидно. Нашу жизнь можно уподобить лодке, которая не слишком хорошо слушается руля. Она порой совершает неожиданные повороты и движения, то падая в бездну, то взлетая на гребни наших темных древних влечений.

Научный подход Торнхилла заключается в следующем: он исследует организм в общем контексте, а результат применяет к другим организмам. Торнхилл много лет изучает скорпионницу (получившую свое название из-за огромных размеров гениталий самца, напоминающих по форме жало скорпиона) и других насекомых, например водомерку. С самого начала своих исследований Торнхилл распознал в примитивных решениях насекомых потребности и решения, характерные и для человека. Торнхилл считает, что и наша ужасающая вульгарность, и наши величайшие духовные взлеты коренятся в эволюции. Разум, считает Торнхилл, это единственное, что удерживает нас на поверхности, не дает утонуть в море инстинктов, но мы не достигли совершенства в пользовании разумом и проникаем с его помощью лишь в самые поверхностные слои безмерно глубокого подсознательного мора.

В 1983 году Торнхилл стал известен благодаря ставшей классической книге по энтомологии «Эволюция органов размножения у насекомых», написанной им в соавторстве с Джоном Элкоком. Книга представляет собой оригинальный трактат о половой жизни наших меньших братьев, в котором описаны и сведены воедино все способы соития насекомых, будь то в песке, в воздухе, на древесной коряге или даже под водой[125]. В 2000 году Торнхилл испортил свою репутацию, опубликовав книгу, в которой, воспользовавшись моделью, разработанной им и Элкоком для понимания изнасилований у насекомых (а это явление распространено у таких видов, как постельные клопы, – у нас под одеялом подчас творятся ужасные вещи), попытался объяснить природу изнасилований у людей[126]. Книга была встречена не без интереса, но с негодованием. Это негодование могло бы заставить Торнхилла навсегда отказаться от попыток проникновения в темные кладовые человеческих душ и побуждений, но не таков был этот ковбой от науки. Вместо того чтобы покаяться в грехах, он собрал группу биологов, изучавших людей и человеческое поведение с эволюционной точки зрения, то есть биологов, которые мыслят в диапазоне от насекомых до человека. Это семейство породило немало сумасбродных идей и ученых, глядящих на мир широко открытыми глазами. Среди последних нельзя не назвать Кори Финчера. Финчер не собирался становиться самым радикальным членом группы Торнхилла, это случилось как-то само по себе.

Кори Финчер стал аспирантом в университете Нью-Мексико в 1999 году. Он планировал заниматься брачными ухаживаниями у гремучих змей. Половая жизнь этих змей очень сложна и увлекательна, и Финчер решил досконально разобраться в ее деталях. Но все пошло не так, как он планировал, – отчасти из-за трудностей, присущих работе с гремучими змеями, а отчасти из-за того, что Финчер заинтересовался другой темой. В науке легко отвлечься от заданного маршрута – ведь вокруг столько неизведанных дорог. Финчера отвлекла болезнь. Везде, куда бы он ни бросил взгляд, он замечал какую-нибудь болезнь. Молодому ученому стало интересно, как биологические виды спасаются от болезней. Чем больше он читал о болезнях, тем больше удивлялся, как животные вообще умудряются сохранять здоровье. Однако для диссертации надо было найти более подходящую тему, и Финчер сосредоточился на водомерках, пойдя по стопам Торнхилла, который тоже работал с ними за несколько лет до этого. Финчер с успехом справился с задачей и получил степень магистра. Тем не менее он продолжал читать о болезнях. Углубившись в проблему, он понял, что у большинства животных – будь то гремучие змеи, водомерки или обезьяны – есть иммунная система, так же как и у людей. Но у животных есть и то, что позже было названо поведенческой иммунной системой, то есть набором реакций, которые делают менее вероятным сам факт заболевания[127]. Финчер заинтересовался вопросом, существует ли у людей подобное поведение – либо подсознательное, либо настолько глубоко погребенное в культурных нормах, что люди, придерживаясь его, сами не сознают, что делают что-то полезное. Вскоре Финчер принялся за докторскую диссертацию. На этот раз он был гораздо смелее. Оставив змей и водомерок, он хотел понять великую историю болезни как таковой, ее связь с историей, культурой и поведением человека. Торнхилл смотрел на эротические игры насекомых и видел за ними половые отношения людей. Финчер смотрел на водомерок, бегающих по поверхности пруда, и видел за ними долгую историю людей, историю их бегства от болезнетворных организмов.

Финчер знал, что как только люди начали селиться в более-менее постоянных деревнях, патогенные микроорганизмы, вызывающие инфекционные болезни, стали разнообразнее и многочисленнее. Как только мы перестали двигаться с места на место, недуги просто навалились на нас. Это происходило примерно в те же времена, когда люди утратили свой волосяной покров, а вместе с ним – хотя бы частично – и своих эктопаразитов. Однако новые заболевания возникали практически столь же часто. Всего двести лет назад, несмотря на отсутствие волосяного покрова и на почти полное отсутствие блох и вшей, на людях паразитировало больше болезнетворных организмов, чем на всех хищниках Северной Америки вместе взятых. Процесс этот продолжается и теперь. Даже в наши дни каждый год огромное число патогенных микроорганизмов переходит к нам от их прежних основных хозяев. Многие из этих микробов передаются и от человека к человеку. Чем выше плотность населения, тем легче микроорганизмам распространяться среди нас. Правда, один только факт, что мы до сих пор существуем, позволяет предположить, что у нас есть много способов справляться с угрозой. Возможно, некоторые из них являются поведенческими. Люди или целые сообщества, владеющие новыми и эффективными способами справляться с новыми страшными патогенными организмами, имеют больше шансов на благополучную жизнь.

Можно придерживаться тактики уклонения. Люди могут просто уйти из опасного места. Если достаточно быстро сняться со старого места и перейти на новое, то не все болезни смогут за нами угнаться. Коренные жители Америки пришли на наш континент через Берингов пролив и смогли стряхнуть с себя наихудшие человеческие болезни (они нагнали индейцев в 1492 году, когда Колумб поднял паруса над кораблями, набитыми больными матросами). Но совершенно необязательно двигаться быстро. Мои собственные исследования показали, что число различных заболеваний в данном месте и их распространенность (число случаев каждого заболевания) зависят от климата. В холодных и сухих районах количество и распространенность болезней меньше. Например, малярия – если взять одно заболевание из многих сотен – передается людям одним-единственным видом комара. Единственное, что надо сделать для того, чтобы навсегда избавиться от малярии, – это покинуть место, где водится комар Anopheles maculipennis, просто переместившись в более холодные широты и поднявшись на возвышенность.

Есть и еще один способ: изменить наше поведение по отношению друг к другу. Если общественные отношения и оседлый образ жизни предрасполагают к заболеваниям, то, следовательно, нам надо так изменить наш стиль общения, чтобы он привел к противоположному эффекту. Например, мы можем искать друг у друга паразитов. Это неромантично, но блохам и вшам романтика чужда. Обыскивание – это старый и эффективный способ уменьшения заболеваемости. Так поступают крысы, голуби, коровы, антилопы и обезьяны. Если голубям не давать обыскивать друг друга, то они вскоре сплошь покрываются вшами. Если не давать делать это коровам, то количество клещей на них увеличивается в четыре раза, а вшей – в шесть раз. У антилоп есть специальный зуб, который называют «зубным гребнем». Единственное назначение этого зуба – вычесывать паразитов из шерсти другой особи (еще одно доказательство того, что паразиты настолько дорого обходятся организму, что ради борьбы с ними он изменяется морфологически)[128]. Многие животные обыскивают себя и друг друга несмотря на то, что это занятие отнимает у них массу времени. Крысы проводят таким образом около 40 процентов своего времени, хотя его можно было бы потратить на поиск еды или полового партнера. Обезьяны-ревуны тратят четверть потребленных ими калорий на истребление мух. Ясно, что обыскивание – это форма поведения, которое помогает уменьшить число паразитов (и снизить вероятность переносимых ими заболеваний). Это поведение может разниться в зависимости от вида животного и от местности, где оно обитает.

Финчер задумался и о других формах поведения, которые могли бы повлиять на наши шансы заполучить ту или иную болезнь; о формах, запрограммированных в нашем мозге или внедренных в нашу культуру. Естественно, мы прихлопываем мух, удаляем вшей и переезжаем с места на место. Но переезды трудны, а при многих заболеваниях, если микроб уже внедрился в организм хозяина, обыскивание не помогает. Например, выискивая паразитов, невозможно предупредить малярию или любую другую болезнь, которая передается не с помощью эктопаразитов. В первую очередь Финчера интересовало, существуют ли какие-то формы человеческого поведения и культурных обычаев, влияющие на вероятность контакта с возбудителями болезней; то есть существуют ли формы поведенческого иммунитета. В сообществах насекомых особи иногда образуют внутри колоний более мелкие группы, что уменьшает вероятность передачи заболеваний. В некоторых муравьиных сообществах обязанности «гробовщиков» исполняет очень немногочисленная группа особей, что позволяет ограничить число муравьев, контактирующих с мертвыми телами. У муравьев как минимум двух видов заболевшие рабочие покидают муравейник и в одиночестве умирают в отдалении от него, где отсутствует риск заражения других насекомых. Финчер решил выяснить, не придерживаются ли и люди таких же форм поведения – пусть даже и подсознательно. Другими словами, он решил выяснить, не уступаем ли мы в интеллектуальном развитии муравьям. Кроме того, Финчер хотел понять, существует ли зависимость между актуальными формами человеческого поведения и частотой контактов с болезнью.

Большой шаг в верном направлении был сделан в 2004 году. Джейсон Фолкнер, аспирант, работавший в психологической лаборатории Марка Шаллера в университете Британской Колумбии, предположил, что ксенофобия (неприязнь к чужим) возникла первоначально как средство контроля над распространением инфекционных заболеваний. Фолкнер предположил, что если какая-то болезнь достаточно широко распространена, то ксенофобия может защитить нас от передачи этого заболевания от племени к племени. Вероятно, именно по этой причине «других» – и история подтверждает это – часто описывали не только как страшных и опасных, но также как грязных и больных. Эти «другие» всегда были полны вшей, блох и крыс. По Фолкнеру, наша неприязнь к другим является универсальным эволюционным признаком и должна быть сильнее всего выражена в местностях с неблагополучной эпидемиологической обстановкой, так как, создавая социальные проблемы, ксенофобия в этой ситуации спасает человеческие жизни. Что, если, рассуждал Фолкнер, ксенофобия возникла как специфическая и полезная форма недовольства, как эмоция, единственная ценность которой заключается в том, чтобы предохранить нас от болезней?

Финчер ознакомился с работой Фолкнера и решил соединить его предположение со своей идеей, более развернутой и умозрительной. Забыв о водомерках, он принялся постигать историю человечества. Возможно, это было слишком амбициозно, но надо плохо знать Торнхилла, чтобы подумать, что он стал отговаривать своего молодого коллегу. Финчер читал статьи по антропологии, социологии и, конечно, энтомологии. Особое внимание он обращал на основные атрибуты человеческой культуры и поведения, которые отличались друг от друга в разных обществах, в частности на чувство индивидуализма. Антропологи уже давно заметили, что есть культуры, в которых господствует, так сказать, ковбойский стиль жизни и где индивид действует, исходя из своих собственных интересов; есть также культуры, в которых индивиды действуют, в первую очередь исходя из интересов своего клана. Эта разница между культурами индивидуалистов и коллективистов прослеживается в глобальном масштабе и является более глубокой, чем разница в способах добычи средств к существованию, в брачных обрядах и системах табу. Во многих племенах бассейна Амазонки интересы семьи или клана настолько же важны для индивида, как его собственные интересы. В таких культурах, которые называют коллективистскими, различаются не отдельные индивиды, а группы индивидов. Отклонения от групповых норм порицаются или не допускаются вовсе. Индивидуальное творчество и подчеркивание личностных особенностей не считаются важными, а в ряде случаев даже осуждаются. Финчер, совместно со своими единомышленниками (в основном западными индивидуалистами, число которых постепенно росло), предположил, что коллективизм мог возникнуть в ответ на распространение инфекционных болезней, когда «традиционное» групповое поведение, скорее всего, могло помочь в снижении заболеваемости, а индивидуализм, как нечто новое и непроверенное, мог произвести и противоположный эффект. Возможно, индивидуализм и все, к чему он приводит – к героям-одиночкам, амбициозным биологам и даже к демократии, – возможен только в тех обществах, которые избавились от угрозы инфекционных болезней.

Тем временем в Британской Колумбии наставник Фолкнера Марк Шаллер и его молодой сотрудник Дэмиэн Мюррей занялись вопросом о том, не является ли ксенофобия, а также такие формы поведения, как экстраверсия и сексуальная открытость, объектом влияния болезней. Так же как в случае с ксенофобией, интроверсия и сексуальный консерватизм представляются неплохими средствами социальной профилактики распространения болезней. Совместными усилиями Финчер, Торнхилл, Шаллер и Мюррей пришли к выводу о том, что ключевым элементом разницы между культурами и индивидами практически всегда является заболеваемость теми или иными болезнями. Именно болезни сделали нас такими, какие мы есть сейчас. Во всяком случае, в сей факт твердо уверовали все эти ученые мужи, будучи до мозга костей индивидуалистами, рожденными в обществе с низкой распространенностью инфекционных болезней.

Некоторые связи между заболеваемостью и поведением и в самом деле безупречны. Например, люди, живущие в аграрных районах тропиков, регулярно выискивают друг у друга вшей, чем очень редко занимаются жители Нью-Джерси или Кливленда. Эта разница обусловлена разным количеством эктопаразитов в этих местах. Никто не будет искать заведомо отсутствующих вшей в волосах родственника, но что можно сказать о других формах поведения, которые глубоко связаны с нашим представлением о собственной идентичности? Отличаются ли они друг от друга в зависимости от уровня заболеваемости в тех районах, где мы родились? Свиной грипп стал уроком, показавшим, что, вероятно, это так. В 2009 году над человечеством нависла новая угроза – свиной грипп, вызываемый штаммом H1N1. Каждый, кто хотя бы иногда включал телевизор, знал, что надо проявлять бдительность. И что стали делать люди? В Мексике люди перестали целоваться, приветствуя друг друга при встречах. Мало того, они перестали здороваться за руку. В некоторых городах отменяли авиарейсы, в частности из регионов с неблагополучной эпидемиологической обстановкой. Другими словами, люди ограничили физические контакты с незнакомцами. То есть стали ксенофобами и, как муравьи, разделились на мелкие группы. Общественные активисты стали призывать к отмене авиарейсов из других стран. Люди, конечно, не перестали обнимать своих детей и целовать супругов, они просто стали избегать незнакомцев и больше думать о своем коллективе, о своем, так сказать, племени.

Способы, какими мы отреагировали на свиной грипп, оказались такими же, какими, по утверждению Финчера и его коллег, люди всегда и везде в мире реагировали на увеличение частоты инфекционных болезней. Естественно, у биологов всегда много разных идей, не все они верны, не все выдерживают проверку временем и опытом, а подчас и не поддаются такой проверке. Но в теории Финчера интересно как раз то, что ее можно было проверить. Если Финчер прав, то в регионах, где высока заболеваемость инфекционными болезнями, население больше склонно к ксенофобии. Люди стремятся защитить себя и своих близких, поэтому не проявляют особого гостеприимства в отношении соседей. Можно, конечно, возразить, что на предпочтения индивидов в разных культурах могут влиять и многие другие факторы. Антропологи готовы предложить длинный список характерных особенностей и исторических примеров. Например, жизнь в изоляции может провоцировать ксенофобию (особенно если никто не знает, как поведут себя пришельцы, а значит, их появление считается неоправданным риском). Недостаток жизненно важных ресурсов может привести к напряженным отношениям с соседями. В таком контексте было бы удивительно, если бы удалось найти какую-то причинную связь между заболеваемостью и поведением современных людей.

Финчер и его коллеги решили проверить свою теорию, посмотрев, не являются ли регионы, где некогда свирепствовали эпидемии, регионами, где ныне процветают коллективизм, ксенофобия и интроверсия. Во многих культурных сообществах были проведены опросы, имевшие целью понять причины, определяющие главные поведенческие признаки. В одном из самых масштабных исследований были опрошены 100 тысяч сотрудников фирмы IBM по всему миру. В анкеты были включены вопросы, позволявшие выявлять ковбоев (индивидуалистов) и коллективистов. Используя базу данных, составленную по результатам этого исследования, Финчер сравнил личностные характеристики людей, живущих в разных регионах мира[129]. Он обнаружил, что в местах, где были распространены смертельно опасные инфекции, люди больше думают о своем племени и клане, чем о своей собственной судьбе и личных решениях. Они также больше склонны к ксенофобии. В своем самостоятельном исследовании Марк Шаллер обнаружил, что там, где распространенность инфекционных заболеваний была выше, население отличается меньшей культурной и сексуальной открытостью и проявляет меньшую склонность к экстраверсии[130]. То, что наблюдали Финчер и Шаллер, – это всего лишь корреляции. Один тот факт, что две вещи – например, заболеваемость и тип личности – совместно изменяются в зависимости от региона, еще не означает, что между ними есть причинно-следственная связь. Но, с другой стороны, полученные данные ее и не исключают.

На основании своих результатов Финчер, Шаллер, Торнхилл, Мюррей, Фолкнер и работавшие с ними другие ученые начали думать, что открыли общие законы, управляющие человеческим поведением и культурой. Они взглянули на нас как бы со стороны и объявили, что разглядели нашу истинную сущность. Возможно, они правы. Но не стоит торопиться с окончательными выводами. Авторы открыли интересную закономерность, статистическую связь между эпидемическими заболеваниями и человеческим поведением. Но каков конкретный механизм влияния болезней на поведение – вопрос более сложный, или, во всяком случае, казался таковым до недавнего времени.

Сидя в своем кабинете и размышляя о болезнях, Марк Шаллер задумался о том, как они влияют на поведение и культуру. Разумеется, это происходит без вмешательства разума, но может ли наше сознание как-то измерить уровень угрозы, с которой ему предстоит столкнуться? Не встроены ли в наш мозг врожденные механизмы, позволяющие нам распознавать больных индивидов и как-то по-особому на них реагировать? Возможно, эта способность в одних местах земного шара выражена ярче, чем в других, или, может быть, она активируется только при необходимости. Что, если наш мозг распознает и классифицирует уровень опасности какой-либо болезни, появившейся в нашем окружении, а затем реагирует на нее, не потрудившись поставить в известность наше сознание? Сама по себе такая идея может показаться нелепой. Тем не менее Шаллер и его сотрудники решили ее проверить. Возможно, результат этой проверки приведет к радикальному изменению представлений о нашем организме, нашей самости и наших отношениях с внешним миром.

В своей лаборатории Шаллер установил компьютерный экран, на который начал выводить изображения вещей, не вызывающих душевного стресса, – например, предметы мебели. Затем он менял эти безобидные картинки на изображения оружия и насилия или изображения, касающиеся каких-либо заболеваний, – например, фотографии кашляющей женщины или человеческое лицо, обезображенное оспой. Не реагируют ли индивиды, смотрящие на экран, каким-то подсознательным образом на вид больных людей? Существует непосредственная связь между реакцией людей на стресс и выделением таких гормонов, как кортизол и норадреналин, которые, в свою очередь, влияют на функцию иммунной системы. Не может ли созерцание фотографии больного человека тоже влиять на состояние иммунной системы? Трудно даже себе представить, что подсознательная реакция на болезнь может оказаться такой сложной, как думал Шаллер.

В лабораторию стали приходить испытуемые. Для начала у них брали кровь на анализ, а затем показывали слайд-шоу. Сначала нейтральное, а затем с вызывающим стресс содержанием. После демонстрации слайдов у испытуемых снова брали кровь. К каждой пробе крови добавляли затем специфическое соединение, которое можно обнаружить во многих патогенных бактериях, – липополисахарид. Шаллер и его коллеги предположили, что клетки крови испытуемых, видевших фотографии больных, более агрессивно отреагируют на липополисахарид выделением цитокинов. Правда, сами исследователи не знали, что они увидят. Потом был получен результат. В крови, взятой у участников эксперимента после просмотра слайдов с изображениями больных людей, концентрация цитокинов (интерлейкина-6) увеличилась на 23,6 процента по сравнению с исходной концентрацией до просмотра слайдов. Но интересно, что же произошло в крови испытуемых, видевших сцены насилия? Может быть, реакция выделения цитокинов была обусловлена одним только стрессом? Оказалось, что нет. В крови испытуемых, наблюдавших сцены насилия, не произошло вообще никаких изменений. Просмотр же фотографий больных активировал у испытуемых иммунный ответ на антигены бактерий – таких, например, как кишечная палочка. Активация иммунитета произошла лишь от того, что они смотрели на больных. Реакция была подсознательной и развилась поразительно быстро. Если вы сейчас выйдете из комнаты и увидите кашляющего человека, то, вероятно, такая же активация иммунитета произойдет и у вас[131].

Шаллер и Финчер продолжали утверждать, что мы противостоим болезням не только с помощью нашей иммунной системы и безволосости, но мы используем еще и поведенческую иммунную систему. Эта система отчасти проявляется эмоциями и отвращением, которые достигают уровня нашего сознания, но при этом может и непосредственно, минуя сознание, влиять на наш организм, поведение и культуру. Представляется вполне возможным, что благодаря этой системе в местах, где распространены болезни, мы подсознательно ведем себя так, чтобы свести к минимуму риск заражения. К характерным проявлениям такого защитного поведения относится, в частности, и ксенофобия. Кроме того, наше поведение находится под сильным влиянием культуры. Например, коллективизм и другие атрибуты общества кодируются системами табу и норм. Нормы могут формироваться под влиянием врожденных биологических свойств индивида, но развиваются они, повинуясь своим собственным законам. Даже если в одном регионе уменьшается частота какого-то заболевания, то обусловленная им культура меняется далеко не сразу. Именно таким случаем явилась корреляция между заболеваемостью и индивидуализмом, продемонстрированная Финчером, Торнхиллом, Шаллером и другими. Выяснилось, что наше поведение и культура связаны не с текущей заболеваемостью, а с заболеваемостью, так сказать, исторической, которая имела место несколько сотен лет назад. Старые привычки и обычаи отмирают медленно, оставляя нас наедине с призраками прошлого.

Какое отношение все это имеет к вам, кто бы вы ни были и где бы вы ни жили? Самое прямое – это говорит о том, что ваше поведение по отношению к друзьям и незнакомцам сформировалось не вашим сознанием, как вы, вероятно, надеетесь, а чем-то намного более глубоким. Внешние проявления этого эффекта могут включать в себя множество наших личностных аспектов и форм социального поведения, но даже если они не включают в себя ничего, кроме отвращения, то и тогда определяемое им поведение чревато многими последствиями. Чувство отвращения развилось у нас для того, чтобы мы держались подальше от источников болезни и для приведения иммунной системы в состояние боевой готовности. Правда, запускающие отвращение стимулы далеко не совершенны. Наш мозг развился таким образом, что мы можем ошибиться при оценке внешних симптомов болезни. Вероятно, это связано с тем, что лучше ошибиться и избежать контакта со здоровым человеком, чем по ошибке принять больного за здорового и войти с ним в контакт.

Тем из нас, кому повезло жить в местах, где инфекционные заболевания встречаются редко, или там, где благодаря успехам общественного здравоохранения они со временем стали редки, угрожает немалая опасность неверно отреагировать на показавшийся болезненным безвредный признак (существует меньшая опасность не среагировать на настоящий признак заболевания и пропустить инфекционную болезнь). Наибольший ущерб заключается в том, что иммунная система и формы поведения, направленные на защиту от болезней, могут стать избыточно активными. Примечательно, что Шаллер, изучая реакции испытуемых на стимулы, связанные с болезнью, демонстрировал людям картинки, похожие на те, что мы ежедневно видим по телевизору. Могут ли наши организмы реагировать не только на реальных больных людей, но и на их показ по телевидению? Этого пока никто не знает.

Более коварная ловушка, подстерегающая нас, и более высокая цена, которую приходится платить обществу, заключаются в том, что ошибочное толкование нашим организмом признаков каких-то групп населения как болезнетворных приводит к тому, что мы начинаем подсознательно избегать представителей этих групп. Шаллер уже высказывает (и отрывочно иллюстрирует) идею о том, что многие признаки старости и неинфекционных болезней (таких как патологическое ожирение), а также признаки инвалидности могут пробуждать в нас чувство отвращения. Если это так, то здесь мы имеем дело со случайностью; наше подсознание спутало признаки старости, ожирения и инвалидности с признаками инфекционных заболеваний. Шаллер показал, что, когда индивиды воспринимают болезнь как угрозу, они склонны к поступкам, которые можно истолковать, например, как возрастную дискриминацию[132]. Те же результаты получены при исследовании нашего отношения к людям, страдающим ожирением; это отношение тем хуже, чем больше мы сами боимся заболеть. Такие реакции, если они и в самом деле реальны, оказывают сильнейшее влияние на то, как наши общества относятся к старикам, инвалидам и хроническим больным. Не подлежит никакому сомнению, что во многих местах эти люди живут в социальной изоляции. То, что этот остракизм является результатом ошибочно истолкованного организмом эволюционного отвращения, – пока всего лишь гипотеза, но весьма и весьма правдоподобная. Независимо от того, так это или нет, поведенческая иммунная система, все хитросплетения которой нам еще только предстоит понять, лишь частично функционирует в мире, который мы для себя создали. Она подсознательно подталкивает нас к действиям еще до того, как мы успеваем осознать, правильно мы поступаем или нет.

Между тем Финчер и Торнхилл продолжают свои исследования и делают все более и более радикальные выводы. Они уже задумываются, не приводит ли чрезмерная ксенофобия и коллективизм, характерные для мест с высокой инфекционной заболеваемостью, к укреплению разделяющих культуры границ и к усилению разобщенности народов. Что, если, – говорят Шаллер и его коллеги, – болезни, ксенофобия и коллективизм и есть причины, по которым трудно построить и сохранить демократию? Что, если они же играют не последнюю роль в возникновении войн? Пока эти теории пользуются лишь ограниченной поддержкой в научном сообществе, но они только зародились, и нам потребуется время, чтобы лучше их понять и оценить. В любом случае существуют, наверное, и альтернативные объяснения; эти же теории, если они окажутся верными, грозят перевернуть все наши представления о ходе человеческой истории. Кстати, если вы заинтересовались, то могу по секрету сообщить, что Торнхилл продолжает набирать студентов. Если вам повезет и вы попадете в их число, вашей обязанностью будет выдвигать новые великие идеи. Но есть и хорошая новость – в биологии животных (будь то люди, гремучие змеи или скорпионницы) гораздо больше непознанного, чем известного, и так будет еще очень долгое время, так что материала для новых идей предостаточно.

Часть VII. Будущее человеческой природы.

Глава 15. Революционер поневоле.

Если бы нашим волосатым предкам довелось посетить наши города и пригороды, они, наверное, подивились бы устройству эскалатора и поинтересовались бы, куда подевались все растения и животные. И почему вокруг совсем нет птиц? Мы бы, конечно, ответили, что многие животные ушли, бежав от скопления людей и поменяв ареал своего обитания. Мы больше не добываем пищу – ее привозят нам на дом. Специальные машины упаковывают ее и украшают логотипами компаний-производителей. На упаковках указано количество калорий и содержание жира, но нет ни слова о происхождении и истории продуктов. Коров теперь доят не вручную, а с помощью механических приспособлений. Кур, которых мы едим, выращивают на крытых и отапливаемых птицефабриках. Наши симбионты, живые растения и животные, от которых мы зависим, превратились в материал, в субстанцию, которую мы употребляем в пищу. В этом отношении наши города разительно отличаются от всех городов, которые когда-либо существовали на Земле, а наши жизни практически полностью отделены от природы.

Что мы реально можем сделать для того, чтобы восстановить благотворное влияние природы на нашу жизнь – в Лондоне, на Манхэттене, в Токио или Гонконге… неважно где, хоть в Роли, Сиракузах или Альбукерке? Первым делом нам надо проанализировать структуру города, его сложную сеть зданий, свалок, дорог и трубопроводов. Окружающая среда, которую мы создаем, влияет на наши взаимоотношения так же сильно, как любое наше индивидуальное решение, принятое в этих условиях. Я впервые задумался об инфраструктуре мест нашего проживания, когда жил в Боливии, где пока возможны самые разнообразные версии будущего и где можно, отступив на шаг и призвав на помощь разум, предвидение и власть, совершить великие благотворные перемены. Я начал размышлять о будущем Боливии «У Тома», в маленьком ресторанчике на центральной площади городка Риверальта в северной части Амазонии. Ресторан этот весьма уважаем в глухой провинции и носит почетное звание места для богатых. На улице у входа в заведение стоят несколько столиков без защищающих от солнца зонтиков. За этими столами самые влиятельные люди города едят мясо и суп. Здесь нет ни одного блюда дороже нескольких долларов, но даже эта скромная сумма делит местное общество на касты. Лишь один из тысячи жителей городка может позволить себе обед «У Тома», и еще меньше людей могут делать это часто. Поэтому трапеза за столиком на площади перед рестораном равносильна публичному заявлению о собственной удачливости и состоятельности.

Сидя как-то утром за одним из этих столиков, я познакомился с женщиной, которая рассказала мне о будущем городов. Со слов этой женщины я узнал, что ее отец – градостроитель, всю жизнь проживший в боливийских горах. Территория Боливии разделена на горы и равнины, и между этими регионами на протяжении тысячелетий существовала культурная пропасть, которая иногда бывала шире, иногда уже, но сохранялась всегда. Отец этой женщины был горцем, получившим образование, что открыло ему двери в большинство домов. Мало того, он был ведущим градостроителем в стране. Этот человек получил задание спроектировать новый город – город мечты. В Боливии умение фантазировать имеет долгую историю. Именно в этой стране и соседнем Перу из ничего, из грязи и нищеты, поднялась в свое время великая империя инков. Испанцы так и не сумели найти заветное Эльдорадо, но если бы они смогли пошире раскрыть глаза, то поняли бы, что золото инков – это их архитектурные шедевры и безупречно спланированные города. При наличии должного воображения империя инков может расцвести вновь.

Главной целью жизни этого градостроителя и вершиной его профессиональной карьеры должно было стать создание города, достойного потомков инков. Планируя город, он начертил линии улиц и ряды домов. Затем он добавил к плану парки, бассейны и многоквартирные дома, а потом его воображение нарисовало цветы, которые будут украшать каждый сад – у стен будут расти гортензии, а на холмах розы. Потом он добавил к плану большие площади, обрамленные административными зданиями. Он рисовал планы, рвал их в клочья и рисовал новые. Уборщики каждую неделю выносили из кабинета кипы забракованных чертежей. Город ежемесячно как будто рождался заново. Так прошло десять лет – и вот, наконец, прозвучал финальный аккорд. План совершенного, чудесного города был готов.

Создавая этот последний вариант, отец моей собеседницы живо представлял себе, как вместе с женой переезжает в новый дом. На углу улицы он спроектировал ресторан, где его дочь встретится с каким-нибудь человеком и полюбит его. Он не просто мог представлять себе какие-то вещи, он мог распоряжаться ими по своему усмотрению. Если сделать улицы слишком узкими, то велосипедисты окажутся в придорожной канаве. И градостроитель расширял улицы, спасая велосипедистов и позволяя им беспрепятственно ездить на работу. Он мог по собственному желанию перемещать парковые скамейки, на которых будут сидеть и болтать о всякой всячине старики. Расставляя по городу статуи, градостроитель создавал ориентиры и одновременно давал возможность голубям посидеть и отдохнуть на плечах монументов. Он мог явственно представить себе попугаев, мелькающих в кронах фруктовых деревьев, и фрукты, падающие с веток в подставленные руки детей. Город стал для этого человека послушным оркестром. Градостроитель хотел, чтобы все инструменты этого оркестра звучали красиво и слаженно, чтобы мелодия была не просто хорошей, но совершенной.

У градостроителя было время для того, чтобы менять и исправлять план, и поэтому город, который он в конце концов спланировал, соответствовал универсальным человеческим потребностям и предпочтениям. Привычки и культурные обычаи меняются, как меняется и мораль. Остаются страсти, общество и необходимость сосуществовать в нем. Город должен приносить людям радость, делать их счастливее и здоровее на грядущие столетия. Потребность в общении с собаками, в цветах, в местах для встреч и разговоров на много лет переживет самого градостроителя. Под верхним слоем воображаемой будущей жизни архитектор карандашом нанес линии водопроводов, мусоропроводов и других коммуникаций долговременной инфраструктуры. Есть люди, у которых хватает терпения посадить дуб и ждать, когда они смогут отдохнуть в его тени. Этот человек решил посеять семена будущего века и дождаться начала их роста.

Сидя за столиком ресторана «У Тома», я был страшно заинтригован услышанным рассказом и масштабом дерзкой мечты. Но я сразу увидел и проблему. Насколько я знал, таких городов пока не существует – ни в Боливии, ни в любой другой стране мира. Но дочь, энергично жестикулируя, рассказывала о городе своего отца так, словно он был уже построен. Она говорила так, словно и в самом деле влюбилась в кого-то в ресторане на углу, словно ее отец и в самом деле спас велосипедистов от падений в канавы, позволил голубям летать с памятника на памятник, певчим птицам – гнездиться в президентском парке, а фруктам – созревать на растущих вдоль улиц деревьях. Я спросил: «Donde esta la ciudad?», но, прежде чем мой вопрос успел прозвучать, я уже знал ответ. Этот город так и не был построен. Более того, он не будет построен никогда. Отец рассказчицы тоже прекрасно это понимал, но, несмотря на это, продолжал каждый день проектировать его в своем кабинете, зная, что город будет жить только в его воображении. В своей чистоте и величии история, рассказанная женщиной, показалась мне воплощением красоты, чем-то вроде архитектурной новеллы. Ее сюжет говорит о той мере, в какой мы обладаем способностью изменять свою судьбу, судьбу других людей и других биологических видов. Есть в этой новелле, конечно, и второй, полускрытый сюжет – даже если мы что-то планируем, мы не всегда достигаем успеха. Но мы продолжаем планировать, упрямо делая карандашами наброски смелой мечты.

История, рассказанная моей собеседницей о своем отце, наглядно показывает, что отделяет нас от других общественных животных. Муравьи строят сети дорог, подчас превосходящие наши своим качеством. Муравьи могут работать с куда большей эффективностью, чем люди. Муравьи более рационально и с большей пользой могут использовать имеющиеся в их распоряжении ресурсы; в их сообществах могут процветать многочисленные другие виды; но у муравьев никогда не было и не будет того, чем обладал отец моей собеседницы, – способности сесть за стол и нарисовать свою мечту, опирающуюся на фундамент общечеловеческих нужд. Муравей не может схватить свою судьбу за хвост и изменить ее.

Правда, и мы не всегда мечтаем или принимаем сознательные решения. Большую часть своей жизни мы, как и муравьи, совершаем разные действия, подчиняясь лишь своим инстинктивным влечениям, и поступаем так, как диктуют нам сиюминутные обстоятельства. Но как вид мы обладаем способностью учиться на чужом опыте, преодолевая ограниченность наших индивидуальных возможностей. Мы способны разработать план, и, действуя в соответствии с ним, можем изменить не только свою личную жизнь или каких-то отдельных биологических видов, но и жизнь всего человечества и всех других живых существ. Мы можем взять в руки блокнот и нарисовать на его страницах улицы, дома и людей – наших потомков, прогуливающихся по городу. Мы можем решить, будут ли они ходить пешком или ездить на транспорте, мы даже можем определить, как они будут общаться и взаимодействовать между собой и с другими формами жизни. Я же хочу оставить вам не набор готовых ответов, а историю нескольких мечтателей с карандашами, фантазеров, отличающихся от боливийского градостроителя лишь тем, что их планы, возможно, когда-нибудь станут реальностью.

Диксон Депомье никогда не собирался становиться революционером или чертить планы городов будущего. Он просто хотел быть ученым. Рос и воспитывался он так же, как большинство из нас. Он ловил стрекоз, присевших отдохнуть на протянутые во дворе бельевые веревки, и сажал в банки с завинчивающимися крышками, а потом с интересом наблюдал, как стрекозы бьются о стекло, стараясь вырваться на свободу. Ловил Диксон и змей. Он исследовал природу, как ее исследуют почти все дети – в поисках если не истины, то хотя бы удовольствия. Любопытство привело юного Диксона в университет и в конце концов сподвигло на защиту диссертации. После этого Депомье занялся изучением паразитов, в частности исследованием трихинеллы, которую Диксон, за неимением лучшего обозначения, считает просто красавицей. Конечно, это страшный паразит, вызывающий у человека трихинеллез, но червь делает это с некой зловещей элегантностью. Интерес к проявлениям жизни привел Депомье к трихинелле, которой он посвятил двадцать семь лет своей жизни. Изучая трихинеллу, он многое узнал как о ней, так и о паразитах в целом. Диксон стал аксакалом паразитологии до того, как состарился. Именно Депомье разработал экспресс-анализ крови для выявления заражения человека глистом Trichinella spiralis[133]. Все шло так, как он и рассчитывал, даже немного лучше. Депомье спасал жизни и добывал новые знания. Но в 1999 году, в возрасте пятидесяти девяти лет, он оказался в новой, очень неприятной ситуации. Диксон перестал получать финансирование, он не мог добиться помощи ни от Национального института здоровья, ни от Национального научного фонда, ни от кого бы то ни было вообще.

Времена меняются, ученые отстают от жизни. В науке появляются новые области, пусть и не всегда сулящие прогресс и обретение истины, а старые области исчезают – либо на некоторое время, либо навсегда. Прежние гении лишаются поддержки, их имена предают забвению, и поля их былых сражений ждет та же судьба. Депомье наблюдал зарождение геномики, специфической области промышленной генетики, и одновременное угасание интереса к изучению реалий жизни тех или иных видов. Он снова принялся за поиски финансирования, но терпел неудачу за неудачей, поэтому решил сконцентрироваться на преподавательской деятельности. Прежде он никогда не занимался обучением студентов, но оказавшись не у дел (и без денег), он с жаром и энергией взялся за это новое для себя дело. Теперь все свои знания и опыт он вкладывал в обучение старшекурсников Колумбийского университета. Это были самые обычные студенты, уверенные, что весь мир перед ними в долгу, однако некоторых из них ожидало большое будущее. На их подготовку Депомье и обратил все свои таланты.

Депомье читал студентам магистратуры два курса лекций: курс гигиены окружающей среды – медицинскую экологию – и общую экологию. Когда Депомье приступил к преподаванию медицинской экологии, его жизнь начала изменяться. Все шло вполне сносно – одни студенты проявляли живой интерес, другие скучали, кто-то на лекциях спал, хотя большинство все же бодрствовало. Другими словами, это был самый обычный класс – до тех пор, пока Депомье не принял решение, перевернувшее всю его жизнь.

Диксон Депомье показал студентам путь гибели мира. По некоторым прогнозам, к 2050 году население Земли составит 9,2 миллиарда человек. Климат станет более жарким, что затруднит ведение сельского хозяйства. Инфекции, вызываемые патогенными микроорганизмами, снова станут ключевой проблемой не только в развитых странах, но и во всем мире, причем сохранится и проблема таких болезней цивилизации, как ожирение, аутоиммунные заболевания, социальная разобщенность и исчезновение тысяч биологических видов. «Прокормить мир будущего и сохранить его здоровье – это выше наших нынешних возможностей», – говорил он своим студентам. К 2050 году при сохранении современного уровня сельского хозяйства «нам потребуются новые угодья размером с Южную Америку. Но таких площадей не существует! По крайней мере на Земле!» Все, что говорил Депомье, было правдой, во всяком случае в масштабе имеющихся на данный момент знаний. И студенты среагировали. Они начали жаловаться[134].

Студенты порой делают это. Такова их натура, я бы сказал, человеческая натура, которой свойственно находиться в состоянии легкого недовольства. Но эти студенты проявили необычное упорство. Они устали слушать мрачные предсказания о том, как рухнет мир, в котором они живут. Они были полны юношеских надежд и просто хотели говорить о чем-то более оптимистичном. В конце концов, они (или, во всяком случае, их родители) платят за обучение. Это был «их университет», и они хотели слушать курс, который бы им нравился.

Самое естественное, что мог бы сделать Депомье, – это напомнить студентам, кто здесь учитель, и сказать им, что результаты многолетних наблюдений мира отнюдь не внушают оптимизма. Кроме того, он мог бы рассказать студентам и о каких-то позитивных переменах, а потом продолжить свою линию. Он мог бы даже перейти в наступление и сказать студентам, что на самом деле все обстоит еще хуже. «Вы не видели еще и половины того, что видел я», – мог бы сказать он, уподобившись типичному старику, сидящему на крыльце. Но настроения студентов слишком больно задели Диксона Депомье. Он решил найти повод для надежды или по крайней мере приободрить студентов. «Что ж, будем надеяться», – сказал он себе и попросил студентов подумать, что можно сделать для решения некоторых из тех проблем, с которыми он их познакомил; проблем, все больше угрожавших благополучию и самой жизни миллиардов людей. Все это произошло с Депомье в том возрасте, когда большинство его коллег уже подумывают о заслуженном отдыхе. Он же вместо этого посеял в благодатную почву революционные семена надежды, из которых должно будет вырасти новое прекрасное будущее.

Студенты были поставлены лицом к лицу с проблемой, которая стоит перед всеми нами: что делать с экологической ситуацией, в которой мы оказались, ситуацией, когда наше отчуждение от природы достигло своего апогея – причем не только от тех вещей, которые нам вредили, но и от тех, на которых основывалось наше благополучие. Оглядевшись в поисках возможных решений, студенты сделали свой выбор. Они стали изучать перспективы использования «зеленых крыш» – небольших участков, разбитых на плоских крышах городских зданий и засаженных цветами, деревьями и даже сельскохозяйственными культурами. Такие зеленые крыши уже существуют во многих городах – то там, то здесь можно увидеть овощи, траву и другие реализующие фотосинтез формы жизни, высаженные на крышах и балконах. В некоторых местах зеленые крыши возникли спонтанно, без вмешательства человека. Если в тропической стране крышу оставить без присмотра хотя бы на несколько дней, то на ней обязательно что-нибудь да вырастет. Но чаще, конечно, эти посевы являются искусственными. Землю и удобрения носят на крышу по лестницам или поднимают на лифте, а затем обрабатывают и засевают ее, как будто это обычный огород. Депомье считал, что озеленение крыш при существующей экологической ситуации – это попытка из чайных ложек залить бушующий лесной пожар. Но он не стал отбивать у студентов охоту фантазировать и всячески их поощрял.

Собственно, сама идея зеленых крыш и садов на них стара как мир. Висячие сады Вавилона, если они вообще существовали, были разновидностью зеленых крыш. Легенда рассказывает, что Навуходоносор II в 600 году до нашей эры велел устроить в своем дворце висячие сады, чтобы угодить своей жене, мидийке Амитис. В садах были высажены деревья и цветы ее родины – Персии. Более поздние описания древних висячих садов предвосхитили многие современные сложности, например позиционирование этих садов. Понятно, что висячие сады – в Вавилоне или в других местах – обходились довольно дорого. Зеленые крыши должны быть крепкими и водонепроницаемыми, а воду для полива растений приходилось носить ведрами или качать с помощью насосов. Сады приносят много пользы помимо того, что дают пищу и доставляют радость. Растения поглощают из воздуха вредные вещества, накапливают и фильтруют дождевую воду, предупреждая переполнение канализационной системы. Сады уменьшают расходы на отопление жилищ, а также и на их охлаждение. В масштабах города сады в жаркое время года снижают среднесуточную температуру. И, кроме всего прочего, они приносят нам радость. Для Амитис эта радость заключалась в воспоминаниях о стране, которая теперь называется Ираном. Нам сегодня сады напоминают о тех миллиардах лет, что мы прожили в тесном единении с дикой природой.

Совсем недавно мы стали свидетелями всплеска популярности зеленых крыш. В 2008 году количество зеленых крыш в Северной Америке возросло на 35 процентов по сравнению с предыдущим годом. Эта тенденция сохраняется и теперь. Даже жители Нью-Йорка, известные любовью к черно-белой эстетике своего города, не возражают против зеленых крыш. Построенные на скорую руку многоквартирные дома Нижнего Ист-Сайда увенчаны теперь зелеными крышами[135]. Руководство университета Пейса засеяло травой черепичные крыши. В Чикаго зазеленела крыша городского совета, как и сотни других крыш общей площадью в миллионы квадратных футов. Пролетая над городами, мы теперь можем видеть маленькие островки зелени, средоточия жизни на фоне серого лоскутного одеяла современного урбанистического мира.

Озеленение крыш приносит пользу не только людям, но и многим другим видам. Зеленые крыши показывают нам, до какой степени природа (или, по крайней мере, ее часть) не терпит пустоты, преодолевая для ее заполнения время и расстояния. Несмотря на то, что участки почвы подвешены в воздухе, они быстро наполняются жизнью, даже если за зеленым покровом крыши никто не ухаживает. На благодатную почву падают семена, принесенные пчелами и осами. На крышах оседают пауки, забрасывающие на них свои шелковые лассо. Нельзя сказать, что эти виды колонизируют пространство крыш – нет, они просто перемещаются по нему, точно так же, как по заросшим высокой травой лугам. Птицы и насекомые перелетают с одного здания на другое и не подозревают, что делают что-то необычное. Держатели пчел в Японии и Нью-Йорке зависят от зеленых крыш – они помогают увеличить производство меда. Пчелы снуют между домами, собирают нектар с растений и возвращаются домой, обеспечивая провизией свое потомство и (непреднамеренно) хозяев улья. То, что зеленые крыши превратились в настоящие экосистемы, не вызывает ни у кого сомнений. А могут ли сады на крышах приносить ощутимую пользу в масштабах всего человечества? Это уже другой вопрос, но Депомье предпочитал помалкивать.

Студенты, взявшись за этот предмет, понимали, какие трудности их ожидают, несмотря на то, что Депомье не стал их разочаровывать. Одно дело – рассматривать сады на крыше как красивый и интересный элемент городского пейзажа, как живые драгоценности, рассыпанные тут и там. Проблема обеспечения продовольствием миллионов недоедающих людей – это уже совсем другое дело. Христиане верят, что Иисус накормил пять тысяч человек пятью хлебами. Студенты были готовы добыть еду хоть с неба, хоть из асфальта – лишь бы не слышать мрачных пророчеств Депомье. Никто, кроме них, не считал, что проблему удастся с легкостью решить простым озеленением крыш. Никто не увлекался этим вопросом всерьез. Вероятно, студенты решили, что никто, кроме них, не понимает, насколько может быть ценной эта идея в борьбе с загрязнением окружающей среды и для выращивания урожая. Итак, студенты первым делом решили выяснить, какую роль смогут сыграть зеленые крыши, если идея будет реализована. Какое количество проблем удастся в этом случае решить? Студенты были уверены, что ответ, каким бы он ни был, будет содержать впечатляющие цифры.

Молодые люди с жаром принялись за работу. Это было до изобретения «Гугла», поэтому студенты отправились в картографический отдел Нью-йоркской публичной библиотеки – высчитывать общую площадь крыш Манхэттена. Им нужно было знать, какое количество крыш можно озеленить. По мере того как студенты подсчитывали и складывали свободные площади, они приходили к выводу, что будущие сельхозугодья будут просто огромными. Студенты обнаружили не только крыши – оказалось, что есть еще балконы, заброшенные парковки и зараставшие бурьяном железнодорожные пути. Город, несмотря на свою современность, изобиловал пустырями, которые можно было превратить в зеленые оазисы. Поняв через несколько недель, какие огромные сельскохозяйственные возможности таит в себе Манхэттен, студенты пришли в страшное волнение.

Потом они опять принялись за подсчеты. Теперь они считали и пересчитывали фунты будущих урожаев. Единственное, чего они не смогли сделать, – это перевести вес зерна и овощей, а также другую пользу от своих «висячих садов» в долларовый эквивалент. Но тут на помощь студентам пришли данные, полученные в ходе проведенного в Торонто исследования (обошедшегося в три миллиона долларов). Ученые архитектурного факультета университета Райерсона подсчитали, что если озеленить все крыши в Торонто, то можно получить существенную экономическую выгоду. Задержка дождевых вод позволит сэкономить сразу 118 миллионов долларов. Снижение нагрузки на канализацию уменьшит расходы еще на 46 миллионов. В холодном Торонто и в не менее холодном Нью-Йорке озеленение крыш позволит сэкономить также и на отоплении. По предварительным подсчетам выходило, что первоначальная экономия составила бы около 300 миллионов, а затем десятки миллионов ежегодно[136]. Площадь крыш в Нью-Йорке больше, чем в Торонто (хотя ее никто никогда не измерял), и экономия, несомненно, тоже должна быть намного больше. И все это помимо выгод, которые можно получить от выращивания сельскохозяйственных культур!

Но Депомье, сохранивший остатки реализма, задал студентам простой вопрос: «Сколько жителей Нью-Йорка вы сможете накормить? Сколько человек из восьми миллионов смогут воспользоваться благами „крышного“ сельского хозяйства?» Студенты были уверены, что после подсчетов получат впечатляющий ответ – может быть, миллиона три, а может, и все население города. Реальность повергла их в шок. Урожай с крыш составил бы два процента от всего продовольствия, в котором нуждается Нью-Йорк. Два процента – это капля в море. Это все равно что дать экологически чистый плод манго человеку, нуждающемуся в мешке зерна.

Депомье мог бы теперь оставить студентов один на один с реальными масштабами – гигантским спросом и бесконечно малым возможным предложением. Но что-то подтолкнуло его к другому решению. Он поставил перед студентами следующий вопрос. «А если мы превратим в сады и поля все здания целиком? Что, если мы воспользуемся достижениями гидропоники, создадим в домах биомы и вертикальные фермы, расположив их на стенах и даже внутри стен, вспомнив, что и естественные леса имеют вертикальную структуру организации?» Студенты к тому времени еще не успели остыть и отказаться от великой идеи, поэтому этот легкий толчок снова заставил их с головой окунуться в работу.

До этого момента Депомье играл в студенческих изысканиях пассивно-созерцательную роль. Он помогал своим ученикам, направлял их, но их одержимость нисколько не затрагивала его самого. Он подумывал о смене преподавательского амплуа, тешил себя надеждой получить курс паразитологии и снова заняться глистами. Если бы в то время Национальный научный фонд выделил ему финансирование, Депомье не задумываясь бросил бы своих студентов на произвол судьбы. Но никаких денег Диксон не получил и, поставив перед учениками задачу, стал все больше и больше увлекаться возможными решениями, против собственной воли все глубже погружаясь в проблему. Он даже начал говорить об этом с женой за ужином, рассуждая, что можно сделать, вооружившись слабой надеждой и горстью семян.

Мысли о новом проекте захватили Депомье. Он начал присматриваться к зданиям Манхэттена. Эти здания были заполнены человеческими телами и организмами, питавшимися за их счет, – глистами, клещами, бактериями и мухами. Эти существа не давали людям взамен ничего полезного для жизни, они только брали. Каждый день в эти дома с помощью лифтов, лестниц и трубопроводов доставляли тысячи фунтов еды и миллионы галлонов воды, и приблизительно такое же количество отходов ежедневно сливалось в канализацию. Каждый дом высасывал соки из земель, расположенных вдали от города, высасывал жизнь из живой природы. Это то, что Депомье знал всегда, и это знание рисовало ему мрачную картину будущего – истощенные поля, вырубленные и распаханные леса и нищая жизнь, которую влачат бедные крестьяне во всем мире от Индии до Бразилии. Он осознавал все это, но несмотря ни на что, ветряные мельницы новых идей упорно вращались в его голове. Незаметно для себя Депомье оказался захвачен студенческими мечтами. Он совершенно не собирался успокаиваться, он жаждал поднять свой деревянный меч и принять вызов.

Что надо сделать для того, чтобы выращивать много еды в городах, причем выращивать так, чтобы превратить город в нормальную экосистему, которая не только потребляет, но и отдает? Депомье начал набрасывать эскизы на салфетках в кафе. Он перестал просить гранты на исследования глистов. Жизнь изменилась против его воли – ландшафты, знакомые с детства и к которым он привык за свою профессиональную жизнь, сменились совершенно иными пейзажами. Они напоминали то, что люди когда-то считали проложенными на Марсе каналами. Оставалось лишь надеяться, что эти новые ландшафты не окажутся такими же иллюзорными.

Депомье и его студенты (в отличие от Дон-Кихота) вдохновлялись некоторыми реальными моделями, но таких моделей было немного. Одним из вдохновителей стал Фредерик Олмстед, который, вернувшись домой после гражданской войны, построил самые большие американские парки – в Чикаго, Нью-Йорке, Нью-Джерси и других городах. Правда, Олмстед был совсем не похож на Депомье. Олмстед строил парки по заказам городов и получал деньги от их властей. Он создавал ландшафты, взывавшие к нашим древним чувствам и предпочтениям, засевая лужайки травой и располагая деревья в виде небольших рощиц. Но его парки не приносили ни доходов, ни урожая. Они, как и музеи, содержались на средства налогоплательщиков. Кто-то ведь должен платить за стрижку деревьев и расчистку прогулочных дорожек. Траву, между прочим, тоже нужно подстригать. Когда-то это с успехом делали овцы, но теперь мы стрижем траву машинами и при этом платим за бензин. Это было не совсем то, чего хотел Депомье, хотя величие замысла Олмстеда было ему по душе. В конце концов, Олмстед смог преобразить лицо современного города, а значит, это в принципе возможно. Это означало, что один человек, вооруженный планом, может сформировать отношения людей друг с другом и с остальной природой – на годы, века и даже тысячелетия.

Другие модели были позаимствованы не у архитекторов, агрономов или дизайнеров, а у животных. Муравьи-листорезы целиком и полностью зависят от самостоятельно выращенной еды, не имея никаких альтернатив и запасных вариантов. То же самое можно сказать и о термитах. Ни одно из этих сообществ уже не способно вернуться к охоте и собирательству – как, впрочем, и мы. Эти насекомые зависят от грибов, произрастающих на листьях, приносимых в муравейник. Этой пищей общественные насекомые кормят своих личинок и куколок, которыми изобилуют их рассеянные по тропическим лесам и саваннам колонии. В сельском хозяйстве муравьев-листорезов, термитов и других насекомых, успешно выращивающих себе пищу, интересно то, что они делают это там, где живут, в сердце своих городов. Они разводят свои сады в контролируемых условиях, там, где им несложно избавиться от вредоносных микроорганизмов. Можно только гадать, какие эволюционные механизмы привели к осуществлению такого сценария. Трудно представить себе, например, муравьев, выращивающих грибы где-то в отдалении от муравейников и сталкивающихся с трудностями, с которыми встречаемся мы на наших фермах. За пределами гнезда в изобилии водятся микробы. Если ферма находится вдали от жилья, то увеличивается расстояние, которое надо преодолеть, чтобы накормить детей. За пределами гнезда может быть либо слишком жарко, либо слишком холодно. Внутри муравейника легче ухаживать за грибами, их можно нянчить, как любимых детей. Достаточно сказать, что, принимая во внимание некоторые (или все) перечисленные причины, каждый раз при возникновении сельского хозяйства все занимавшиеся им виды делали это в месте своего проживания – все, кроме людей. Мы – единственные животные, фермы которых находятся вдали от нашего жилья. Мы разделили наш мир на те места, где производится еда, и на места, где мы ее потребляем и производим отходы (то есть в наших городах). Ни одно животное в мире, кроме людей, не селится рядом с отходами жизнедеятельности вместо того, чтобы жить неподалеку от еды. Муравьи, термиты и жуки, вздумай они устраивать свои города по образу и подобию наших, давно бы вымерли.

В конце концов Депомье и его студенты предложили проект тридцатиэтажной башни или, если воспользоваться аналогией с муравейником, проект пищевой камеры. Она должна была стать первой из великого множества таких строений, где люди будут производить фрукты, овощи, злаки и все остальное. Это будет башня еды, похожая на грибные башни муравьев-листорезов и термитов. Депомье и его ученики спроектировали здание таким образом, что оно могло очищать сточные воды, производить энергию и делать множество других общественно полезных вещей. Они подсчитали, что сто пятьдесят таких башен смогут обеспечить пропитанием все население Нью-Йорка, города, в котором можно было бы найти куда больше ста пятидесяти пустых заброшенных зданий.

Расчеты были весьма приблизительными, идея – сырой, но количество еды, которое была способна произвести такая башня, поистине поражало воображение. Чем больше Депомье думал об этом (особенно в контексте своих прежних мрачных предсказаний), тем больше эта идея казалась ему осмысленной, и он рассчитывал, что значимость ее в будущем только возрастет. Депомье знал, что к 2050 году население земного шара увеличится не меньше чем на три миллиарда человек и для всех них надо будет найти землю, с которой они станут кормиться. Попытка извлечь дополнительные ресурсы из нашего нынешнего сельского хозяйства обречена на неудачу. Прокормить увеличившееся население удастся только в случае вырубки оставшихся на Земле лесов. С другой стороны, большая часть этих людей будет жить в городах, а следовательно, дополнительное продовольствие потребуется именно там. Нам необходимы луга и леса, где бы они ни находились. Они нужны нам по многим причинам, но в первую очередь – для очищения воздуха от двуокиси углерода, немалую часть которой производит транспорт, перевозящий нашу еду от места ее производства до места потребления. И вот наконец-то найдена панацея – по крайней мере теоретически.

Надо сказать, что эта идея отнюдь не нова. Сельскохозяйственные культуры выращивали в зданиях на протяжении многих лет, только не в почве, а в воде. Этот метод называют гидропоникой. Когда-то в журнале New York Magazine была опубликована статья об одной фермерской семье из Флориды[137]. Эти люди выращивали клубнику на тридцати акрах своей земли до тех пор, пока весь урожай подчистую не уничтожил ураган «Эндрю». После стихийного бедствия семья начала выращивать клубнику гидропонным методом в закрытом помещении, причем «грядки» были теперь расположены ярусами – один над другим. Таким способом фермеры смогли выращивать на площади в один акр столько же ягод, сколько раньше они выращивали на тридцати акрах. Одна тридцатая часть угодий была занята новым предприятием, а прочая земля, оставшись невозделанной, медленно зарастала лесом, наполняясь птицами и пчелами.

Занять тридцатиэтажное здание гидропонными системами было грандиозной, но отчасти и донкихотской затеей. В популярной прессе идею Депомье подхватили, проникшись его настроением, что внушило Диксону большие надежды. Каждый раз, когда в какой-нибудь газете появлялась новая статья об идеях Депомье, люди начинали писать о том, насколько они восхищены и взволнованы. Как всегда, нашлись и циники. Черт прячется в мелочах, говорили они. Основания для критики имелись. Здания в больших городах займут участки земли, являющейся коммерческой собственностью, а значит, их строительство обойдется очень дорого. Да, зеленые здания можно построить – но, может быть, где-нибудь подальше и подешевле.

В дискуссиях по поводу идеи Депомье и его студентов упускались из виду две важные вещи. Во-первых, Депомье и сам не до конца понимал, что именно он делал. Он превосходно разбирался в глистах и других паразитах, имел представление о том, как работают фермы, но не обладал и сотой долей знаний, необходимых для постройки дома. Во-вторых, то, что предлагал Депомье, касалось не только обеспечения людей продовольствием, но и сулило решить многие проблемы, с которыми столкнулось современное человечество. Эти проблемы связаны с тем, что наша современная жизнь совершенно не похожа на ту, какой жили наши предки, или, другими словами, проблема состоит в нашем отчуждении от других биологических видов. По сути, Депомье предложил заново встроить в нашу жизнь те виды растений, которые приносят нам несомненную пользу, – пищевые растения. При этом он хотел удалить из нашего окружения виды, которые вредят нам или, во всяком случае, нашим посевам, – именно поэтому фермы должны быть расположены в закрытых помещениях. Теоретически в этом случае нам не потребуются никакие пестициды. На идее сельскохозяйственных растений Депомье остановился. Для одного человека это было вполне достаточное предвидение, но если фантазии одного человека соединить с концепциями других, то мы сможем создать такой городской ландшафт, в котором будут восстановлены ключевые элементы нашей жизни с природой и в природе.

Пророчества Депомье все же больше напоминали фантазии узкого специалиста-паразитолога. Он не знал азов архитектуры. Он не знал, как устроен водопровод. Он понятия не имел о том, как использовать солнечную энергию. Собственно говоря, он не обладал никакими знаниями из тех, что помогли бы сделать его мечту более осязаемой. Но теперь Диксону Депомье стали звонить из крупных архитектурных фирм и предлагать помощь в проектировании зеленых башен. Конструкция их была усовершенствована с учетом потребностей в материально-техническом обеспечении. Что еще важнее, идеей заинтересовалось множество людей. Интернет сейчас переполнен сотнями чертежей и эскизов вертикальных садов или ферм, из которых по кусочкам, словно мозаика, складывается здание, пусть даже в некоторых деталях и отличающееся от той башни, которую первоначально задумал Депомье. Апофеозом стало приглашение, полученное Диксоном Депомье от мэра Ньюарка, штат Нью-Джерси. Нью-Джерси, при всех его недостатках, это штат садов, хотя едва ли кому-нибудь придет в голову назвать Ньюарк городом-садом. Мэр решил коренным образом изменить ситуацию в своем городе. Паразитолог, фамилия которого в переводе с французского означает «яблоневый» (des pommier), стал отцом идеи, семена которой готовы дать богатые всходы.

Прежде чем вернуться к визиту в Ньюарк, нам стоит не просто оценить нашу нынешнюю экологическую ситуацию, но понять, что с нами будет, если мы продолжим вести дела так, как делаем это сейчас. Надеюсь, я сумел убедить вас в том, что «вести дела как обычно» на протяжении нескольких сотен тысяч лет означало следующее – убивай всех, кого можешь убить, и культивируй то, что доставляет удовольствие вкусовым сосочкам. При этом, правда, мы совершенно случайно дали приют хитрым и коварным видам, выжившим вопреки нашим самым лучшим намерениям. Мы вооружились более совершенными орудиями, которые позволяют нам убивать все больше разнообразных и очень мелких животных. Сначала это были крысы, а теперь еще и устойчивые к антибиотикам бактерии. Так возникла наша урбанистическая ситуация, в которой выжили, уцелели и размножились виды, существующие вопреки нам (крысы, голуби, устойчивые к антибиотикам бактерии, нечувствительные к ядам тараканы и клопы). В старых городах самыми большими участками дикой жизни являются нечищеные улочки и всякого рода пустыри, где сохранилось некое подобие живой природы. Другими словами, окружающие нас биологические виды сохранились по причинам, абсолютно не связанным с нашим активным планированием. Виды, которые мы разводим и культивируем, находятся очень далеко от нас. Наше «обычное ведение дел» оттесняет культурные растения во все более отдаленные места и изгоняет из городов остатки дикой жизни. Это уже произошло в некоторых новых городах в Китае, Бразилии и в других странах.

Иногда мы слышим мнение о том, что нам необходимо восстановить в городах «природу». Существует масса литературы и теорий, касающихся довольно модного ныне направления – биофилии. Сторонники этого направления утверждают, что мы обладаем врожденной любовью к природе и поэтому восстановление природы в нашем непосредственном окружении сделает нас счастливее и здоровее. Я не согласен с тем, что может показаться умным обоснованием этого тезиса, но на самом деле таковым не является. А именно, я возьму на себя смелость утверждать, что те биологические виды, которые окружают нас в повседневной городской жизни, – это и есть самая настоящая природа. Микроорганизмы, обитающие на нашей коже, – это тоже часть природы, как, впрочем, и возбудители оспы, и живущие рядом с нами тараканы. Нам недостает не природы как таковой, а лишь той ее части, которая приносит нам пользу. Также справедливо и то, что жизнь, которую мы с любовью приняли бы в свое ближайшее окружение («биос» – жизнь; «филия» – любовь), – это те ее формы, которые были бы нам в том или ином отношении полезны. Когда нас преследовали тигры, мы не испытывали к ним никакой врожденной любви. Не любили мы и возбудителей болезней, от которых умирали наши близкие. Поэтому нам в наших городах и предместьях нужно не просто «больше природы». Больше природы – это и больше крыс, больше тараканов и больше заболеваний, разносчиками которых являются комары. Нет, нам нужны лишь некоторые виды природы, та часть ее великого богатства и разнообразия, которая принесет нам радость, здоровье и многие другие преимущества и выгоды.

Думая о преимуществах, мы не можем думать только о тех, которые видны нам невооруженным глазом. К видам, которые могут принести нам пользу в будущем, возможно, относятся глисты, муравьи и кишечные бактерии. Другими словами, потенциально полезный ковчег жизни может оказаться намного богаче, чем мы себе представляем при планировании садов и парков. Возможно, нашему кишечнику действительно требуются какие-то определенные глисты. То, что эта идея вызывает у нас сомнения, есть результат наших предубеждений, а не добросовестных клинических испытаний. Конечно, мы пока не понимаем, каким образом глисты могут лечить наши болезни, но мы часто так же не понимаем, как действуют те или иные современные лекарства. Спросите научного работника, как действует риталин или какое-нибудь болеутоляющее средство, и в большинстве случаев он в ответ просто пожмет плечами. Мы лишь знаем, что после приема того или иного лекарства проходит какой-то симптом или болезнь. Но то же самое можно сказать и в отношении лечебного эффекта глистов.

Мы можем поддержать в нашем кишечнике полезную для нас бактериальную флору. Мы можем принимать пробиотики, которые помогают выжить полезным для нас бактериям и губят тех, которые могут нанести нам вред (или, по крайней мере, создают неблагоприятные условия для размножения таких бактерий). Правда, пока преимущества одних пробиотиков перед другими являются чисто гипотетическими и достаточно сомнительными. Время расставит все по местам. Чисто теоретически представляется, что, когда состав микрофлоры кишечника отклоняется от нормы, нам стоит лишь восстановить статус-кво, и мы выздоровеем. Но на практике это пока не так. Между тем иммуноглобулины А и аппендикс продолжают бороться с вредной флорой способами, проверенными тысячелетиями.

Наш мозг все еще ощущает присутствие притаившихся неподалеку хищников. Страх стучится в наши сердца и вгоняет нас в состояние стресса. Возможно, этот страх лежит в основе многих наших душевных расстройств. Мы не можем снова заселить свой мозг хищниками подобно тому, как мы можем поселить в кишечнике глистов. Вместо этого мы принимаем лекарства. Человечество глотает успокоительные таблетки миллиардами. Возможно, эти препараты имеют вредные побочные эффекты, но в данный момент они говорят мозгу, что «рядом нет никакой пумы», и наш мозг получает передышку.

В дополнение к глистам и пробиотикам, которыми мы пытаемся воздействовать на живую природу внутри нашего организма, мы могли бы сделать богаче и разнообразнее живой мир вокруг нас, заполнив его теми видами, с которыми мы привыкли взаимодействовать в течение многих тысяч лет. Мы можем вернуть в нашу жизнь если не дикость, то хотя бы просто кусочек живой природы. Возможно, я просто попался в ловушку Депомье. Может быть, он ведет речь об экологически чистых плодах манго для избранных, а не о пшенице для всех. Может быть… во всяком случае, до его беседы с мэром Ньюарка. Иногда человек, сражающийся с ветряными мельницами, побеждает их и заставляет производить энергию для целого города. Может случиться, что человек, мечтающий возвести дома, где растет овес, действительно их построит.

Депомье приехал в Ньюарк, не зная, к чему приведет его поездка. В беседе, помимо мэра Кори Букера – человека, который мечтает увековечить Ньюарк на картах не только за его едкий запах, – приняли участие и инвесторы. Депомье привез с собой свои футуристические планы вертикальных садов. Он вооружился статистикой о численности населения Земли, об истощении продовольственных ресурсов и об исчезновении лесов. Стоя перед аудиторией, он излагал свою идею с такой страстью, словно от этого зависело наше общее будущее. Теперь он и в самом деле официально представлял собой надежду человечества. Люди из окружения мэра задавали циничные вопросы по тем или иным частям выступления. Потом настала очередь инвесторов. После обсуждения состоялась приватная беседа между мэром и Депомье. Говорили они о будущем.

Во время этой встречи мэр согласился с Депомье и решил двигаться вперед. Для начала решили построить пробное здание, маленький вертикальный сад. По сути, городские власти сказали: давайте посмотрим, скольких людей мы сможем накормить? Этот прототип – крошечный зародыш великой возможности, в которую верит Депомье, но ведь и яблоня рождается из крохотного семечка. Между тем еще один такой вертикальный сад возводят сейчас в Италии, а в других местах начинаются переговоры о строительстве. И во всем этом проявляется то, чего не было и нет у муравьев, – способность мечтать.

Но городская жизнь стремится в будущее не на одной лишь тяге идей Депомье. Количество зеленых крыш увеличивается независимо от строительства вертикальных садов. Восстанавливаются редкие виды животных, и по мере того как это происходит, все больше людей могут прикоснуться к природе. Некоторые причины, по которым нам нужны другие биологические виды, мы сознаем. Со временем нам станут понятны и другие причины. Мы многого не знаем о собственном организме, и его исследования займут еще не одну сотню лет. Учитывая, что вокруг нас существуют многочисленные виды, мы можем выбирать (пока такой выбор существует) для изучения самые интересные и перспективные из них, изучать и сохранять, осознанно разнообразить окружающую нас жизнь – будь то выращенный нами урожай или нечто менее утилитарное. Почему нет? Перефразируя Рене Дюбо – почему бы нам не сохранить взаимодействие с иными формами жизни, почему не лелеять виды, приносящие нам пользу и удовольствие, вместо того чтобы плодить тварей, ползающих в наших буфетах и гнездящихся в щелях стен? Мы развешиваем на улицах кормушки, чтобы сохранить красивых и приятных для глаз птиц. Так отчего бы нам не строить целые города, где будет вольготно животным, которые не только доставляют нам радость, но и приносят нам пользу и делают нас телесно и душевно здоровее?

Вопрос заключается в том, каким видам отдать предпочтение и как это сделать. Выращивание пищевых сельскохозяйственных культур способом, предложенным Депомье, – это хорошее начало; нужно также и создать условия для жизни других видов, от которых зависят растения, например для их опылителей. Эти виды смогут принести нам прямую пользу. В наших городах могли бы появиться медоносные пчелы, шмели, колибри, нектарницы и другие тонкоклювые птички – любительницы цветочного нектара, но и это только начало.

Для того чтобы ответить на вопрос о том, какие виды нам предпочесть, стоит бегло перелистать нашу историю, которая начинается с зарождения жизни, продолжается рождением нашего потенциального предка Арди и заканчивается (пока) в наших современных жилищах. Если я расскажу эту историю в свете материалов, собранных в этой книге, то вот как она будет выглядеть. Когда-то в незапамятные времена мы жили, ничем не выделяясь из природы. Пятьсот миллионов лет назад у нас возникли сердца, которые принялись качать кровь по артериям и венам. Биение наших сердец было нашим внутренним физиологическим делом, но все последующие усовершенствования помогали нам взаимодействовать с другими формами жизни. Четыреста девяносто миллионов лет назад у нас появились глаза, помогавшие выслеживать добычу. Немного позже возникли вкусовые сосочки, помогавшие находить пищу и опознавать ядовитые вещества; вкусовые сосочки влекли нас к съедобным вещам и заставляли держаться подальше от ядовитых. Потом развилась иммунная система, способная выявлять микроскопических существ, попавших в наш организм и проводить между ними различие, уничтожая одних и сохраняя жизнь другим. Все эти признаки есть и у других животных видов. Таким образом, наши тела объединяют нас.

По мере того как мы все больше становились похожими на людей, некоторые наши признаки развились лучше остальных. Наше зрение стало острее, и мы стали лучше распознавать опасности, например, обнаруживать змей и лучше видеть съедобные плоды в густой листве. Наши длинные ноги сделали нас хорошими бегунами, способными преследовать добычу на охоте. Увеличился объем наших легких. Кисти наших рук изменились таким образом, чтобы было удобнее держать оружие и рабочие инструменты. Наряду с этими полезными анатомическими изменениями мы обрели сознание, и уже оно помогло нам создать города и сообщества.

Но сознание лишь отчасти определяет ход и течение нашей жизни. Мы осознаем ощущения, которые помогают нам охотиться, запасать пищу и общаться друг с другом. Но мы не осознаем работу нашей иммунной системы, несмотря на то что действия этой системы очень похожи на работу остальных органов чувств. Правда, ни одно из наших чувств не позволяет нам полностью осознать, что происходит вокруг нас, а это, в свою очередь, влияет на принимаемые нами решения. Мы не ощущаем полный диапазон звуков, запахов, вкусов, не замечаем мелкие детали предметов, что доступно другим животным. Мало того, мы не осознаем большую часть сигналов, которые поступают от носа, ушей и вкусовых сосочков в наш мозг, и эти сигналы порождают действия, которые тоже по большей части нами не осознаются.

Забывая о зависимости нашего организма от окружающих нас биологических видов, мы подчинялись лишь нашим осознанным чувствам. Мы переделали мир таким образом, чтобы он доставлял нам удовольствие. Массу животных и растений мы попросту исключили из нашей жизни, целенаправленно оставив в нашем окружении несколько избранных видов – ничтожную часть всего биологического разнообразия земной жизни. Между тем целые отряды других видов, которых мы сейчас считаем вредоносными, преодолели воздвигнутые нами бастионы и стены. Эти животные вторглись в нашу жизнь без приглашения – во всяком случае, нам так кажется. Но я пока не упомянул об одной любопытной детали. Дело в том, что, как выясняется, виды, прорвавшиеся вместе с нами в современную жизнь, не являются случайной выборкой из всевозможных жизненных форм, обитающих на Земле. Они – все эти коварные крысы, тараканы и клопы – вышли из одного гнезда, хотя до недавнего времени этого никто не замечал. Мы были слишком заняты попытками их истребления, чтобы постараться понять, откуда и как они пришли.

Осенью 1985 года Даг Ларсон висел над пропастью глубиной 600 футов. Вместе со своим студентом Стивом Спрингом он внимательно разглядывал сосны, прилепившиеся к обрывистому склону скалы и изо всех сил цеплявшиеся за жизнь. Спринг писал обычную дипломную работу о деревьях, растущих на отвесных уступах скал, а Ларсон был его научным руководителем. Если отвлечься от опасной ситуации, в которой они оба сейчас находились, то это была вполне будничная научная работа. Согласно плану, Спринг хотел собрать несколько молодых деревьев, чтобы узнать, сколько им лет. Это была собственная идея студента. Сам Ларсон хотел бы заниматься лишайниками, но не мог отказать в поддержке своему студенту. Пока Ларсон и Спринг раскачивались возле отвесной стены, с ними могло произойти все что угодно, и происшествие не заставило себя ждать.

До того как повиснуть на скале, являвшейся частью Ниагарского нагорья, Ларсон все свою научную карьеру занимался лишайниками. Они казались ему красивыми и стойкими. Они не имели никакого значения для большинства людей, во всяком случае, им так казалось. Честно говоря, Ларсон бы предпочел, чтобы Спринг увлекся лишайниками, этой потрясающей помесью водорослей и грибов, которая может жить на камнях, питаясь воздухом, солнцем и минералами, на что неспособны по отдельности ни водоросли, ни грибы. Но Ларсону пришлось поступиться своими интересами.

И вот он висит на скале вместе со своим прилежным студентом. Они спилили и взяли с собой несколько образцов восточных белых кедров, каждый из которых был не толще предплечья Ларсона. Стволы деревьев были тонкими, изогнутыми, узловатыми и избитыми дождями, снегами и ветрами. Определять их возраст было совершеннейшей глупостью – разумеется, это были молодые деревья, провисевшие на скале буквально несколько лет после своего прорастания из семян и ожидающие скорого падения в пропасть. Во всяком случае, так эти деревья выглядели. Вернувшись в лабораторию, Ларсон и Спринг были безмерно удивлены. Исследовав срезы стволов под микроскопом, они обнаружили не несколько десятков годовых колец, как ожидалось, а несколько сотен. Деревьям были сотни лет (одни из самых старых деревьев на Земле!), это был древний лес, висевший над пропастью[138]. Они выдержали испытание не только гравитацией, но и временем.

Следствия этого открытия были двоякими. Возраст деревьев стал первым звеном в важной и долгой истории. Оказалось, что древние леса висят на скалах не только на родине Дага Ларсона, но и на многих других скалах и обрывах, в островках далекого прошлого по всему миру. Деревья в возрасте тысячи и более лет были обнаружены на обрывистых скалах в Канаде, Соединенных Штатах, Великобритании и Франции. Ларсон, когда-то скромный ученый из Гвельфа, стал теперь известным канадским биологом, первооткрывателем древних деревьев. Вторым следствием этого открытия стало то, что Ларсон, глядя на деревья, смог рассмотреть некоторые закономерности наскальной жизни в целом. Сделав это, Ларсон стал рассматривать скалы как одну из основных причин нашего превращения в людей. Вдалеке от больших городов Ларсон предложил новую теорию возникновения нашей современной урбанистической цивилизации.

Теория Ларсона помогла выявить сходные черты одной его жизни – жизни в уютном кабинете университетского кампуса и другой, в которой ему приходилось, рискуя жизнью, висеть над пропастью. У Ларсона нашлись единомышленники. Свою теорию он разработал совместно с четырьмя другими учеными[139], чьи взгляды были близки его собственным. Они страстно обсуждали теорию, расширяли ее, затем останавливались, вспомнив о скромности, после чего снова принимались ее расширять. Итогом дискуссий явилась написанная совместно книга об экологии скал, единственная книга на эту тему в истории биологии[140], где авторы изложили свою теорию в довольно сыром виде. Этого им показалось недостаточно, и они написали большую книгу, где развернуто, в подробностях снова изложили свою идею – «урбанистическая скальная революция» (The Urban Cliff Revolution). В первой, самой спорной, главе авторы утверждают, что построенные нами города напоминают скалы с пещерами и балконами. Мы строим этот искусственный скальный городской ландшафт вопреки всем неудобствам, потому что в течение долгого раннего периода эволюции человека именно пещеры и отвесные скалы служили нам убежищем от стихий и хищников. Мы строим города из бетона и устремляем свои дома ввысь, потому что в таком виде они напоминают нам о скалах и пещерах. Однако это была не единственная радикальная идея книги.

Помимо главной идеи о нашей любви к пещерам, авторы предложили также и объяснение происхождения видов (от одуванчиков до голубей), живущих с нами в городах. Авторы заметили, что виды, проникшие без спроса в наши города, – это те же самые виды, которые когда-то жили с нами в пещерах и на скалах. Во всех городах мира мы создали огромные сети пещер и скал, куда переселились животные, привыкшие по ходу своей эволюции жить в таких условиях. Здесь, в городах, они нашли для себя удобную и пригодную для жизни экологическую нишу.

Скалы занимают ничтожную долю земной поверхности – один акр из десяти тысяч. Парковки сегодня занимают большую площадь, чем отвесные скалы с глубокими пещерами. Если бы скальный ландшафт влиял на местную флору и фауну случайным образом, то лишь один из тысячи видов, обитающих ныне в городах, происходил бы из пещер или скал. Однако Ларсон выяснил, что приблизительно половина растительных видов, характерных для его родного города, первоначально росла на скалах. С животными была похожая ситуация. Список видов, чьей родиной были скалы, – это своеобразный справочник «Кто есть кто» о видах, обитающих за нашими окнами. Одуванчики, амбарные крысы, рыжие тараканы, клопы, подорожник, сапсаны, сизые голуби, скворцы, ласточки, воробьи, сипухи, земляные черви (и искусственно занесенные светлячки, которые питаются исключительно городскими земляными червями) и многие другие виды возникли и развились на скалах и в пещерах[141]. Такие вышедшие из пещер виды, как сверчок и чешуйница, в наши дни чаще встречаются в домах, чем в пещерах. Эти виды не только пользуются нашим особым расположением, они продолжают как ни в чем не бывало вести тот же образ жизни, что и в пещерах. Сизые голуби продолжают гнездиться в трещинах и расщелинах. Их древний враг сапсан бросается на них с отвесных скал (пусть даже теперь эти скалы сделаны из тонированного стекла). Сапсаны до сих пор нападают стремительно и вертикально, так как у них никогда не было пространства для маневра, считают Ларсон и его коллеги.

Эта вторая идея Ларсона может показаться весьма скромной, но на самом деле это не так. Идея о происхождении урбанистических форм жизни может подсказать, как мы можем управлять жизнью в городах. Мы склонны рассматривать эту жизнь так, как будто живем в испорченном лесу. Мы говорим о городских лесопарках так часто, что садово-парковая архитектура стала отдельной отраслью городского хозяйства. Истина же, вероятно, как и полагает Ларсон, заключается в том, что город – это не только лес, это еще и скалы с пещерами. Если Ларсон и его друзья и коллеги правы, то наш выбор видов, живущих бок о бок с нами, явился случайным следствием того, что мы в своих городах воспроизвели скальный ландшафт. До сих пор та дикая жизнь, которую мы создали в наших городах – не ради пропитания, а совершенно случайно, поддерживается организацией нашей жизни и структурой городов. Если это так, то из работы Ларсона следует, что мы должны переосмыслить наше отношение к живущим вокруг нас биологическим видам, и частично мы можем сделать это, изменив инфраструктуру среды нашего собственного обитания. Нам надо не просто заботиться о растениях и животных, устоявших в ходе эволюции, или об испорченных лесах и лугах, которые отступают все дальше и дальше от наших городов, – нам надо создать что-то более дикое и интересное.

Здесь я рискну предложить свое видение решения. Признаюсь, меня захватили революционные идеи, высказанные Депомье и Ларсоном, касающиеся тех возможностей, которые могут стать реальными. Может быть, нам сначала стоит вырастить в городах как можно больше полезных или потенциально полезных биологических видов, для которых в идеале данный регион является родным. Это должны быть виды, родиной которых являются скалы или вершины крон тропического леса (ибо выяснилось, что высохшие верхушки деревьев очень напоминают по своим характеристикам скалы). Представьте себе в каждом городе вертикальные зеленые стены диких редких растений, между которыми летают колибри, бабочки и пчелы. Представьте себе очаги живой природы на разделительных полосах улиц. Представьте большие зеленые острова жизни, перемежающиеся вертикальными фермами. Некоторые виды уже сделали этот прорыв, став провозвестниками будущего. Например, в Гонконге эпифиты, которые раньше росли исключительно на деревьях, теперь растут также и на домах деловой части города – пусть и не в большом разнообразии, зато многочисленно. В Мехико на зданиях и стволах деревьев начали расти несколько десятков видов лишайников. Мы можем добавить новые виды растений и те виды, которые от них зависят. Мы можем сажать фруктовые деревья на разделительных полосах и разводить ягоды на балконах. Идя по городу, мы могли бы лакомиться плодами, как мы делали много тысячелетий назад. Мы могли бы вспомнить, что значит заниматься собирательством, обеспечивая себя пищей и одновременно здоровьем. И если в процессе мы проглотим некоторое количество полезных микробов или яиц глистов, то пусть так и будет.

Главным препятствием на этом спасительном пути остается наш мозг и его предубеждения; мозг, который продолжает упрямо убеждать нас в том, что обработанная пестицидами зеленая лужайка полезнее для нас, чем дикий, кишащий незаметной жизнью луг. Мозг продолжает говорить нам то же самое, что и в те времена, когда мы обитали в пещерах, а по диким равнинам бродили огромные мамонты. Имеются также и логистические проблемы, как небольшие, так и значительные. Загрязнение окружающей среды (как утверждали критики Депомье до того, как поняли, что его фермы будут находиться в закрытых помещениях) сделает ядовитыми часть фруктов и ягод, которые мы будем выращивать в городах. В Мехико, как и в других мегаполисах, загрязнение окружающей среды убило лишайники (кстати, лишайники используются в качестве индикаторов загрязнения – как канарейки в угольных шахтах). Но если наши города настолько ядовиты, что в них нельзя выращивать фрукты, – может быть, нужно очистить города от ядов, а не отказываться от фруктов? Мы должны получить возможность есть яблоки, растущие на наших улицах. В течение нашей истории мы часто поддавались соблазнам нашего происхождения, но теперь эти соблазны должны уступить место ясному видению будущего. Если первые плоды окажутся горькими, если наши города – пока не самое лучшее место для выращивания фруктов, то мы должны улучшать условия и снова сеять семена до тех пор, пока плоды нашего городского общества не окажутся сладкими.

Если мы потерпим неудачу в попытках сохранить полезную и богатую природу вокруг нас (как это пытается сделать внутри нашего тела червеобразный отросток), то природа захлестнет и опрокинет нас. Мы напрасно беспокоимся о сохранении природы – она сохранится и без нашего участия в течение по крайней мере миллионов лет. Живые организмы живут в горячих источниках, где температура превышает температуру кипения воды, и в холоде, способном заморозить наш костный мозг.

На самом деле нам стоит тревожиться о судьбе нашей собственной природы, нашего собственного естества, о наших связях с другими биологическими видами, связях, от которых зависит само наше существование. Вспомним еще раз Дюбо: «Если мы не сможем создать такую окружающую среду, в которой люди, а в особенности дети, получат возможность беспрепятственно проявлять все богатство и разнообразие своего генетического наследия», то мы проиграем как биологический вид. Но дело не только в том, что нашим организмам не хватает других видов и их разнообразия. Секрет, который я старался красной нитью провести через всю книгу, заключается в том, что наш организм и его жизнь имеют смысл только в контексте других биологических видов. Только глядя на другие виды и формы жизни, мы можем понять самих себя.

Некоторые способы наблюдения и понимания других видов настолько просты и заурядны, что мы о них просто забываем. Мы ставим эксперименты на мышах, морских свинках и крысах, потому что они настолько похожи на нас, что, поняв их физиологию, мы начинаем понимать работу собственного организма. Но истина гораздо шире. Многое из того, что мы узнали о себе, мы почерпнули не из опытов с лабораторными животными, а в природных лабораториях Амазонки, Серенгети и других мест, где дикие виды до сих пор спариваются, гибнут и бегут от хищников по своей собственной природной воле. В конце концов, именно в дикой природе видим мы доказательства влияния змей и хищников на эволюцию приматов. Знакомство с жизнью других биологических видов позволило нам найти объяснение существования нашего аппендикса. На примере термитов и других насекомых мы смогли лучше понять благотворную роль, которую микробы играют в нашем кишечнике. В муравейниках мы отыскали объяснение происхождения сельского хозяйства. Именно дикая природа помогает нам яснее и глубже понять жизнь нашего организма. Наше с вами существование имеет смысл только в свете нашего понимания общих правил и законов экологии и эволюции.

Насколько ценно для нас знание, почерпнутое из изучения дикой природы? Трудно дать точный ответ на этот вопрос, но я могу с уверенностью сказать, что, когда исчезает вид какой-нибудь мартышки и охотившиеся на нее хищники, когда вымирают змеи и редкие муравьи, мы каждый раз теряем волшебное зеркало, глядя в которое мы только и могли познать самих себя. Мы должны, мы обязаны сохранять заповедники живой природы, где истины о нас, людях, становятся очевидными. Если это означает, что мы снова должны заселить Великие равнины гепардами, чтобы вилорогим антилопам снова было от кого спасаться, то пусть будет так. Пусть стремительный бег этих красавиц еще раз напомнит нам, что наша жизнь – замечаем мы это или нет – связана и всегда будет неразрывно связана с дикой живой природой, откуда только и можем мы черпать нашу жизненную энергию.

Благодарности.

Наши глаза устроены так, что мы можем смотреть только прямо перед собой. Это наследие эволюции, наградившей нас, охотников и собирателей, именно такими глазами. У нас слабое периферическое зрение – и нам трудно охватить весь контекст нашего существования; еще труднее нам обернуться назад, чтобы посмотреть, откуда мы пришли. Картинка никогда не будет абсолютно четкой. К счастью, мне удалось взглянуть на наш экологический и эволюционный контекст глазами других людей. В этом мне помогли многие.

Гарри Грин, Линн Исбелл, Герат Вермей, Джоэл Вейнсток, Филипп Трекслер, Сара Тишкофф, Диксон Депомье, Марк Шаллер, Кори Финчер, Рэнди Торнхилл и Маркус Рантала великодушно прочли разделы книги, касающиеся их исследований, и внесли в содержание множество ценных добавлений. Их исследования помогли мне лучше увидеть, какими мы были в прошлом и какими стали теперь. Морис Поллар, Филипп Трекслер, Джоанна Ламберт и Петр Наскрецкий часто и подолгу обсуждали со мной свои работы, делясь своими мыслями о взаимоотношениях людей с другими биологическими видами. Вильям Паркер не один раз прочитал книгу и глубже, чем прежде, погрузился в тайны человеческой жизни. Рид Данн, Грегор Янега, Джон Годвин, Ник Хаддад, Диана Данн, Джон Данн, Лиз Крейчи, Мэтью Крейчи, Майкл Гэвин, Джен Соломон, Филипп Картер, Петр Наскрецкий, Мелисса Макхэйл, Уилл Вильсон, Крэйг Салливен, Роберт Анхольт, Джон Ванденберг, Боб Гроссфелд, Нэш Терли, Марк Джонсон, Шерри Крейтон и Кевин Гросс читали книгу частями и целиком, помогая мне критическими советами и комментариями.

Я от души благодарен Шону Менке, Бенуа Генару, Нейлу Маккою, Шэнону Пелини, Майку Уайзеру, Нееми Гаррису, Джудит Кеннер, Саре Даймонд, Андреа Лаки, Иржи Хульцру, Магдалине Зоргер и другим сотрудникам моей лаборатории, которые были настолько тактичны, что, когда стучались в мой кабинет и не получали ответа, хотя явственно слышали стук клавиш, понимали, что надо уйти и вернуться немного позже. Дэмиэн Ши и Турман Гроув помогли мне, оповестив о книге каждый округ в Северной Каролине. Особую благодарность хочу выразить Виктории Прайор, без помощи которой эта книга была бы беднее и тусклее, а может быть, не состоялась бы и вовсе. Элизабет Дюссегор и Билл Страхан блистательно отредактировали текст. Я очень благодарен моей сестре Джейн за то, что все детство она провела со мной в лесу, когда мы воображали себя первобытными людьми, питались ягодами и мастерили орудия из найденных в лесу веток и сучьев – во всяком случае до того момента, когда мама звала нас к ужину.

Отдельная благодарность Луле и Гусу за то, что они были Лулой и Гусом и постоянно напоминали мне, какое это счастье – обладать своей собственной настоящей живой природой.

Спасибо Монике за то, что она сказала «да» на заднем сидении пикапа неподалеку от Эсперанцы, что в боливийской Амазонии. Сколько радости было в той поездке по джунглям!

Примечания.

1.

Остается не до конца ясным, кто первым увидел останки. Этот момент напомнил спор главных героев фильма «Эббот и Костелло встречают мумию». Но справедливости ради следует признать, что первый зуб обнаружил Джен Сува из Токийского университета.

2.

Были обнаружены и более древние останки, включая череп, возраст которого оценивается в шесть миллионов лет. Он был обнаружен в Чаде. Однако во всех этих случаях речь шла о мелких фрагментах скелетов. Немногое можно сказать по одному черепу, отделенному от остального скелета.

3.

На самом деле близ села Арамис были обнаружены костные останки первобытных людей, относящиеся к четырнадцати различным временным периодам.

4.

Уайт действительно считал, что ископаемое существо было раздавлено гиппопотамом.

5.

Эта статья, озаглавленная «Australopithecus ramidus, новый вид раннего гоминида, обнаруженный близ Арамиса в Эфиопии», авторы: Тим Уайт совместно с Дженом Сува из Токийского университета и Берхане Асфавом из министерства культуры и спорта Эфиопии, была напечатана в научном журнале Nature (371: 306–308). В этой статье существо, известное ныне как Ardipithecus ramidus, было названо Australopithecus ramidus, то есть, другими словами, было причислено к новому виду уже известного рода. Новизна находки была в то время еще недостоверной. Название ramidus происходит от слова, означающего «корень» на местном наречии афар – применительно как к части растения, так и к происхождению человека.

6.

Shreeve, J. The Evolutionary Road. National Geographic, June, 2010.

7.

Отчасти вопрос о том, какая находка представляет собой «самого раннего» предка человека, является скорее лингвистическим, нежели научным. Самый ранний предок человека – одноклеточный микроб. Уайт и другие, говоря о «самом раннем предке человека», имеют в виду первый биологический вид, напоминающий человека больше, чем обезьяну.

8.

Несмотря на то, что в наши дни плод древа познания чаще всего отождествляют с яблоком, биологи прошлого находили большое удовольствие в обсуждении других вариантов. Великий классификатор живого мира Карл Линней предполагал, что это был банан. Вероятно, сексуальная форма этого плода приятно возбуждала воображение Линнея. Другие биологи считали, что это была фига – такая же, какую ела Арди. Лично мне это предположение нравится больше. Во многих фигах можно найти погребенную в ней осу – великого опылителя растений. Эти осы – символ взаимодействия видов, нарушенного человеком.

9.

Gumpert, M. We Can Live Longer – But for What? New York Times, March 22, 1953.

10.

Общеизвестно, что предсказание и даже измерение продолжительности жизни – весьма нелегкое и кропотливое занятие, но, согласно некоторым прогнозам, продолжительность жизни в западных странах в ближайшие годы будет уменьшаться. См. в этой связи, например: Olshansky, S. Jay; Passaro, Douglas J.; Hershaw, Ronald C.; Layden, Jennifer; Carnes, Bruce A.; Brody, Jacob; Haflick, Leonard; Butler, Robert N.; Allison, David B.; Ludwig, David S.: A Potential Decline in Life Expectancy in the United States in the 21-st Century. New England Journal of Medicine 352: 1138–1145, 2005.

11.

Независимо от того, содержит теория Гюго рациональное зерно или нет, никем не оспаривается идея о том, что существуют специфические микроорганизмы, обитающие в бытовых холодильниках, промышленных рефрижераторах и вообще во всех холодных помещениях и пространствах, где мы храним пищевые припасы. Эти микробы существуют, размножаются, их триллионы, они уже давно являются значимой частью нашей повседневной жизни – такая Арктика в миниатюре, снабженная неисчерпаемыми продовольственными запасами. Несмотря на то, что люди начали охлаждать пищевые продукты, укладывая их на лед, тысячи лет назад, первый холодильник появился в США в 1875 году. Произошла разительная перемена – раньше мы были вынуждены есть продукты сравнительно свежими, а теперь обрели возможность хранить их сколь угодно долго. К 1930 году холодильники были уже у миллионов американцев. Наши холодильники отнюдь не стерильны, в них живут бактерии, для которых холод – естественная среда обитания. Как только в холодильнике гаснет свет, наступает раздолье для десятков видов бактерий, грибов и других микроскопических живых существ. Среди холодолюбивых бактерий есть смертельно опасные виды – например, листерии, но есть и такие микроорганизмы, о которых нам вообще ничего неизвестно. Именно из-за таких морозоустойчивых и даже холодолюбивых бактерий на упаковке молока есть надпись «употребить до». Изменяя мир, мы, сами того не ведая, создаем в нем новые экологические ниши, куда – нравится нам это или нет – проникает жизнь в самых разнообразных своих формах.

12.

Эта гипотеза завоевала такую популярность, что некоторым пациентам выполняли фронтальную лоботомию. Этот кошмар творился совсем недавно. В 1956 году были опубликованы результаты шести операций по проведению лоботомии, сделанных больным, страдавшим психическими расстройствами и, независимо от этого, болезнью Крона. У троих больных состояние желудочно-кишечного тракта улучшилось (по теории вероятности можно было заранее предсказать, что у трех человек наступит улучшение, а у трех – ухудшение). Двое больных умерли. В целом эксперимент посчитали успешным.

13.

Сообщение Вейнстока по электронной почте от 18 мая 2009 года.

14.

Vaughan, T.A. 1986. Mammalogy. 3rd ed. New York: Harcourt Brace Jovanovich College Publishers.

15.

О вездеходе и других подробностях жизни супругов Байерс я узнал из электронных писем Джона и из его превосходной книги «Сконструированный для скорости: год жизни с вилорогими антилопами» (Built for Speed: A Year in the Life of Pronghorn. 2003. Cambridge, Mass. Harvard University Press).

16.

Здесь Джон цитирует Уиллу Катер, которая писала: «Повсюду небо называют крышей мира; но здесь земля стала полом неба» (Death Comes for the Archbishop).

17.

См., например: Lindstedt, S. L.; Hokanson, J. F.; Wells, D. J.; Swain, S. D.; Hoppeler, H.; and Navarro, V. 1991. Running Energetics in the Pronghorn Antelope. Nature 353: 748–750.

18.

Специалисты по биологии млекопитающих любят составлять каталоги гибели изучаемых особей. Относительно детенышей вилорогих антилоп см.: Beale, D. M., and Smith, A. D. 1973. Mortality of Pronghorn Antelope Fawns in Western Utah. Journal of Wildlife Management 37: 343–352. По данным авторов статьи, четверть детенышей антилопы погибает в когтях рысей.

19.

Этот «гепард» на самом деле не родственник африканскому гепарду. Исследования, проведенные Барнеттом и его коллегами, показали, что американский гепард – это животное, родственное пуме. В ходе эволюции американский гепард приобрел черты, свойственные африканским гепардам, – длинные конечности, расширенные носовые ходы и невтягивающиеся когти. Эти изменения произошли у американского гепарда независимо. Африканский и американский гепарды являют собой пример конвергентной эволюции, в процессе которой два вида приобретают сходные признаки в ответ на одинаковые условия окружающей среды. В данном случае условием было увеличение площади саванн и прерий, каковое привело к увеличению численности и к эволюции таких видов, как вилорогая антилопа и ее африканский конвергентный аналог – африканская антилопа. Представители обоих видов спасаются от хищников быстрым бегством. См.: Barnett, R.; Phillips, M. J.; Martin, L. D.; Harington, R.; Leonard J. A.; and Cooper, A. 2005. Evolution of the Extinct Sabretooths and the American Cheetah-like Cat. Current Biology 15.

20.

В недавнем исследовании, выполненном Дж. Дж. Деннехи, было показано, что самки, занимающие нижние ступени в иерархии стада, пасутся рядом с ним, а не в гуще животных. Эти самки становятся одинокими изгоями. Исторически такие изгои в первую очередь становились жертвами хищников – плохо находиться на нижних ступенях тотемного шеста. Но в наше время, когда угроза со стороны хищников стала совсем незначительной, такие особи на самом деле питаются лучше, чем те, которые находятся выше по иерархической лестнице и которым приходиться конкурировать за траву с другими высокоранговыми животными. Можно допустить, что эта ситуация, если она продлится достаточно долго, повлияет на эволюцию социальной организации стад вилорогих антилоп, а также на скорость их бега. 2001. Influence of Social Dominance Rank on Diet Quality of Pronghorn Females. Behavioral Ecology 12: 177–181.

21.

«…Но слегка изуродованные новейшими примесями» – Мартин имел в виду Северную Америку, но его афоризм можно применить и к миру в целом.

22.

Узнать больше о таких анахроничных плодах можно в книге Конни Барлоу «Призраки эволюции, бессмысленные плоды, пропавшие партнеры и другие экологические анахронизмы» (Connie Barlow. 2000. The Ghosts of Evolution, Nonsensical Fruit, Missing Partners, and other Ecological Anachronisms. New York, Basic Books).

23.

Эти табу консервативной науки не всегда плохи. Наука очень неохотно воспринимает новые идеи и поначалу принимает радикализм в штыки. Надо сказать, не без оснований, ибо на каждую блестящую идею, которая вначале кажется смешной, приходится тысяча идей, которые не только кажутся смешными, но и являются таковыми на самом деле. Науку от лженауки отличает то обстоятельство, что в науке существуют строгие фильтры, отсеивающие смешные и пустые идеи. К сожалению, подчас отсеиваются и какие-то стоящие революционные идеи.

24.

Хантер писал о мамонтах и мастодонтах, но его ощущения выглядят гораздо более общими.

25.

Hansen, D. M.; Kaiser, C. N.; and Mller, C. B. 2008. Seed Dispersal and Establishment of Endangered Plants on Oceanic Islands: The Janzen-Connell Model, and the Use of Ecological Analogues.

26.

Фоном могла бы послужить какая-нибудь негромкая композиция Марвина Гэя.

27.

Summers, R. W.; Elliot, D. E.; Urban, J. E.; Thompson, R.; and Weinstock, J. V. 2005. Trichuris suis Therapy in Crohn’s Disease. Gut 54: 87–90.

28.

У пятерых больных наступила ремиссия, у шестого отметили значительное улучшение состояния. В мае 1999 года эти обнадеживающие, хотя и сугубо предварительные результаты были доложены на конференции Американской гастроэнтерологической ассоциации. Как заявил Вейнсток в интервью газете New York Times, больные после лечения просили дать им еще червей.

29.

По причине сохранения врачебной тайны мы не знаем, сохраняется ли достигнутое улучшение у некоторых, большинства или у всех больных, получивших данное лечение.

30.

Saunders, K. A.; Raine, T.; Cooke, A.; and Lawrence, C. E. 2007. Inhibition of Autoimmune Type I Diabetes by Gastrointestinal Helminth Infection. Infection and Immunity 75: 397–407.

31.

If all you have is a hammer, everything looks like a nail – Если все, что у вас есть, это молоток, то любой предмет выглядит гвоздем. (Примеч. перев.).

32.

Один паразитолог, с которым мне пришлось беседовать, называл вещи своими именами, а именно – «трудно испражниться драконом». Мне кажется, что это совсем не эвфемизм.

33.

Ясно, что эти симптомы были обусловлены дефицитом магния, но отчего развивается этот дефицит, до сих пор неизвестно.

34.

Инкские нейрохирурги на закате своей деятельности достигали подчас больших успехов, но произошло это после многих сотен лет проб и ошибок – ошибок, которые дорого обходились пациентам.

35.

Например, преимущество получили лисы и койоты, которых биологи назвали мезохищниками («мезо» в данном случае означает «промежуточный»). Такой процесс в отсутствие более крупных животных называют освобождением мезохищников.

36.

Согласно данным исследования, проведенного под эгидой Европейской ветеринарной федерации (European Federation of Animal Health, FEDESA).

37.

В 1928 году вместе с Флемингом Нобелевскую премию получили Говард Уолтер Флори и Эрнст Бориш Чейн. Флеминг, будучи блестящим бактериологом, не очень тщательно следил за чистотой в своей лаборатории. Уезжая в отпуск с семьей, он оставил в углу стопку чашек Петри с культурами стафилококка. Вернувшись из отпуска, Флеминг обнаружил, что в некоторых чашках на питательных средах рядом с культурами стафилококков выросли плесневые грибы. Было видно, что плесень убила часть стафилококков в тех чашках, куда ей удалось проникнуть. Флеминг принялся изучать свойства плесени, исследуя то, что сам он назвал «грибным соком» (впоследствии именно этот сок и был назван пенициллином). В процессе изучения Флеминг понял, что будет трудно выделить как сам сок, так и активные компоненты из него. Флеминг смог показать, что пенициллин способен убивать множество видов бактерий, но у него были трудности в приготовлении препарата, годного для практического использования в клинике. Нужна была помощь химиков для выделения активного вещества, но помощников не нашлось, и Флеминг, поработав в этом направлении еще двадцать лет, в конце концов сдался и прекратил исследования. Только после этого Флори и Чейн, не зная даже, что Флеминг был еще жив, взяли на себя труд выделения активного компонента пенициллина. Именно этой странной истории мы обязаны появлением пенициллина и миллионами спасенных жизней.

38.

Всего было четыре режима: «(отсутствие антибиотиков), стрептомицин (0,5 г / 250 мл питьевой воды), стрептомицин и бацитрацин (по 0,5 г каждого на 250 мл питьевой воды), и ванкомицин (0,125 г), неомицин (0,25 г), метронидазол (0,25 г) и ампициллин (0,25 г) все вместе в 250 мл питьевой воды».

39.

Некоторые микробиологи считают, что разделение бактерий на «хорошие» и «плохие» в корне неверно. Хороши они или плохи – зависит от того, где именно они находятся, а не от их видовой принадлежности. Так, например, кишечная палочка, живущая в кишечнике в сравнительно небольших количествах, не причиняет человеку ни малейшего вреда, но при попадании в другие органы или ткани может вызвать смертельно опасную инфекцию.

40.

Thone, F. 1937. Germ-free Guinea Pig. Science New Letter 31: 186–188.

41.

Так считал Рейнирс. Как это часто бывает, реальность оказалась намного сложнее. В конце XIX века два немца, Георг Нутталь и Х. Тирфельдер, попытались подойти к делу теми же методами, что и Рейнирс. Одновременно с ним (хотя сам он наверняка этого не знал) группа исследователей в Швеции, возглавляемая Бенгтом Густафссоном и Густой Глимстед, тоже пыталась получить свободную от микробов крысу. История таких попыток превосходно описана Филиппом Б. Картером и Генри Л. Форстером в главе о гнотобиотике ставшей классической (и, уверяю вас, захватывающе интересной) книги «Лабораторная крыса» М. А. Сукоу, С. Вейсуорта и К. Л. Франклина, второе издание которой вышло в 2007 году.

42.

Данные почерпнуты из интервью, данного Филиппом Трекслером 11 июня 2010 года, когда ему было уже девяносто восемь лет. Трекслер во время работы в институте Лунда предпочитал оставаться в тени. Сначала он помогал Рейнирсу, а потом самостоятельно разработал несколько новых технологий, например технологию, которая до сих пор используется в хирургии для создания стерильных условий в камере, где находится больной, правда лишь на очень короткое время.

43.

Http://www.time.com/time/magazine/article/ 0,9171,883334,00.html.

44.

К 1937 году Рейнирс был единственным сотрудником факультета, в распоряжении которого была площадь в 5 тысяч квадратных футов, отданная ему для дальнейших опытов со стерильными животными. Это помещение стало домом для свободной от бактериальной флоры жизни. К 1950 году Рейнирс получил в свое распоряжение еще большее помещение, в котором обитало около тысячи животных, включая кур, морских свинок, крыс, а позднее и обезьян. Для того чтобы пройти в стерильную камеру, ученым приходилось окунаться в чан с антисептическим раствором. Это был переход в «дивный новый мир». Колония стерильных животных, таким образом, началась с резервуара в колледже «Нотр-Дам». New York Times, 22 июня 1950 года.

45.

Эксперименты, поставленные доктором Дж. Р. Блэйни на животных Рейнирса, впервые показали, что причиной кариеса являются бактерии.

46.

Gordon, H. A., and L. Pesti. 1971. Gnotobiotic Animal as a Tool in the Study of Host Microbial Relationships. Bacteriological Reviews 35: 390–429.

47.

Возможно, прочитав эти строки, вы подумали: «Я знаю, как можно избавиться и от этих вирусов». Если это так, то вас можно поздравить, ибо побуждение, которое вы испытали, есть становой хребет научного прогресса. Науку движет смесь умения, любопытства, одержимости и некоторой надменности. Консервативная, повседневная наука – так называемая научная работа – исходит из другой предпосылки, а именно из того, что решение крупной проблемы вам не по силам Если же вы хотите действовать от лица радикальной науки, то приступайте к составлению своего пятидесятилетнего плана.

48.

Тем не менее Рейнирс впал в некое подобие безумия, поддавшись высокомерию. Из-за этого высокомерия Рейнирса в свое время уволили из Лобунда, и ректор объяснил это увольнение «финансовым мошенничеством». Высокомерие также заставило Рейнирса продолжить производство, пропаганду и продажу металлических стерильных камер, стоивших тысячи долларов, несмотря на то, что Филипп Трекслер сумел разработать и запустить в производство пластмассовые камеры стоимостью в сотни долларов. Металлические камеры приносили доход семейному предприятию Рейнирсов, а пластиковые – нет.

49.

Rukhmi, V.; Bhat, C.; and Deshmukh, T. 2003. A Study of Vitamin K Status in Children on Prolonged Antibiotic Therapy. Indian Pediatrics 40: 36–40.

50.

Эта новая область исследований хорошо освещена в обзоре Бэкхеда: F. Bckhed. 2009. Addressing the Gut Microbiome and Implication for Obesity. International Dairy Journal 20: 259–261. Да, это на самом деле журнал о молочной продукции.

51.

Мне думается, что в истории биологии было два момента, когда эта наука грозила исчезнуть из-за того, что ученые стали говорить на разных языках. В первом случае, который я описал в книге «Всякая живая тварь» (Every Living Thing), разные ученые называли одно и то же растение или животное разными терминами (иногда даже в одной стране). Общего языка для наименования живых существ тогда не было, и было неясно, возникнет ли он вообще. Второй момент – это наши дни и ситуация, в которой мы оказались. Специализация достигла такого уровня (особенно в биологии), что специалисты в одной области говорят на языке, совершенно непонятном специалистам в другой области. Это может показаться забавным, но иногда ученым приходится знакомиться с открытиями коллег из других областей по научно-популярной (а не научной) литературе, чтобы понять, о чем, собственно, идет речь.

52.

Отраслевые встречи и конференции ученых могут иногда быть столь многолюдными, что невозможно собрать этих ученых в одном зале. На съездах нейробиологов США собирается до 60 тысяч человек, причем интересы разных ученых могут быть настолько узкими, что каждый отдельный доклад может быть интересен – в лучшем случае – всего нескольким сотням человек.

53.

Даже в статьях, в которых аппендиксу отводили какую-то биологически важную роль, она была описана весьма смутно и неопределенно. Например, в опубликованной в 2001 году в журнале Scientific American статье авторы делают следующий вывод: «Растет число данных, указывающих на то, что аппендикс играет важную роль в функционировании иммунной системы», но при этом даже не пытаются предполагать, в чем именно заключается эта роль.

54.

На самом деле все обстоит как раз наоборот. Люди с удаленными червеобразными отростками имеют меньшую предрасположенность к некоторым воспалительным заболеваниям. Вот и ключ к разгадке!

55.

Это в значительной степени зависит от места жительства. Так же как и болезнь Крона, аппендицит редко встречается в развивающихся странах. Вполне возможно, что аппендицит – это современная болезнь, болезнь цивилизации, еще одно следствие конфликта между нашей биологией и повседневной жизнью. Вот и следующий ключ!

56.

Некоторые ученые высказывали предположение о том, что червеобразный отросток не мог исчезнуть, потому что малые по размеру аппендиксы представляют большую опасность, ибо воспаляются чаще, чем длинные отростки. Однако наличие маленьких аппендиксов у очень многих видов животных делает это предположение маловероятным.

57.

В процессе эволюции многие биологические виды переходили к пещерному образу жизни десятки, если не сотни раз; каждый раз их глаза редуцировались, а тела становились бесцветными. То есть эти животные избавлялись от того, что было ненужным и приводило к излишним тратам энергии. Эти существа, словно бледные тени изощренных прихотей эволюции, бродят, натыкаясь на стенки, по вечному мраку своих подземелий.

58.

Вильям Паркер и его коллеги недавно сделали попытку реконструировать эволюцию аппендикса на генеалогическом древе млекопитающих. Если вы хотите лично разобраться в признаках, общих для животных, обладающих червеобразным отростком, то я отсылаю вас к этой статье, где представлен список биологических видов. Несомненно, у всех этих животных есть что-то общее. Но что именно? Два вида питаются корой, то есть они уникальны. Если отбросить их, то выяснится, что остальные виды обитают в условиях, угрожающих высокой заболеваемостью, – то есть животные, живущие на земле и стадные животные. Правда, в этих же экологических нишах обитают и другие организмы, лишенные аппендикса. То есть тайна остается нераскрытой. Впрочем, почитайте сами: Smith, H. F.; Fisher, R. E.; Everett, A. D.; Thomas, R.; Bollinger, R.: and Parker W. 2009. Comparative Anatomy and Phylogenetic Distribution of the Mammalian Cecal Appendix. Journal of Evolutionary Biology 22: 1984–1999.

59.

К тому моменту профессор будет еще относительно молод – ему стукнет всего-то 120 лет. Ну, вы поняли…

60.

На самом деле и история Пикассо не ограничивается его бурной молодостью. Он, как и Шагал, писал великолепные картины, когда ему было уже девяносто. Моне писал картины на восьмом десятке. Подобные примеры существуют в музыке (Рихард Штраус), в кино (Джон Хастон) и в литературе (Сол Беллоу). Обсуждение того, какие плоды приносит возраст, можно найти здесь: May 21, 2005. New York Times.

61.

Различение «своего» и «чужого» – это как раз то, чем занимаются рабочие муравьи и термиты, выявляя чужаков. Подобно нашим антителам, они производят химический анализ, используя для этого сенсоры, расположенные на антеннах и других участках поверхности тела. С помощью этих сенсоров муравьи и термиты узнают, кто свой, а кто чужой. Распознав чужого, рабочие муравьи безжалостно его атакуют.

62.

Если у вас есть желание вникнуть в этот вопрос, то я советую почитать восхитительный, хотя и несколько ворчливый, разбор того, как наука принимает выдумки за факты: Slobodkin, L. 2001. The Good, the Bad and Reified. Evolutionary Ecology Research 3: 1–13. Ларри Слободкин был учителем моих учителей, потрясающе талантливым ученым и великолепным оратором. Он был настолько красноречив и убедителен, что, как мне кажется, именно благодаря этому его случайные замечания принимались многими на веру до того, как эти утверждения были проверены. Слободкин, например, когда-то предположил, что только 10 процентов энергии, накопленной в растениях (в траве), используется травоядными (коровами) и только 10 процентов энергии, накопленной в травоядных, используется хищниками (пумами). Это число стало поистине магическим. Его априори посчитали верным и напечатали практически во всех учебниках биологии. Его продолжают печатать несмотря на то, что уже давно была доказана его неточность. Экологические системы очень сложны и сильно отличаются друг от друга по долям энергии, которые передаются от одного звена пищевой цепочки к другому. Если брать даже усредненные данные, то и тогда мы и близко не получим величину в 10 процентов. В последние годы своей жизни Слободкин приложил немало усилий для того, чтобы исправить эту и другие свои ошибки, но тщетно. Они так и остались в учебниках несмотря на то, что все давно знают, что это ошибки – сложное наследство блистательного ученого.

63.

Sonnenburg, J. L.; Angenent, L. T.; and Gordon J. I. 2004. Getting a Grip on Things: How Do Communities of Bacterial Symbionts Become Established in Our Intestine? Nature Immunology 5: 569–573.

64.

Palestrant, D.; Holzknecht, Z. F.; Collins, B. H.; Parker, W.: and Miller, S. E. 2004. Microbial Biofilms in the Gut: Visualization by Electron Microscopy and by Acridine Orange Staining. Ultrastructural Pathology 28: 23–27.

65.

В предметном указателе стандартного руководства по иммунологии – «Атласе иммунологии» Джулиуса М. Круза и Роберта Э. Льюиса (Boca Raton, Fla.: CRC Press, 2004) – вы даже не найдете слово «симбиоз». Сама мысль о сотрудничестве с бактериями была давно изгнана из медицины.

66.

Интересный факт: несмотря на то, что большинство аборигенов прекрасно знало десятки или даже сотни видов растений и умело находить им полезное применение, число лекарственных растений до возникновения земледелия оставалось очень малым. Только после этого появилась потребность в лечении болезней, как и потребность в знаниях.

67.

Denevan, W. 1992. The Aboriginal Population of Amazonia. Стр. 205–234 в книге Denevan, W. M., ed. The Native Population of the Americas in 1492. Madison: University of Wisconsin Press.

68.

Бассейн Амазонки и населяющие его народы несправедливо считается абсолютно примитивными. Тем не менее в почве этого региона встречается уголь, получившийся в результате сжигания людей. В некоторых местах, особенно вдоль проложенных сквозь холмы дорог, черепков глиняной посуды сохранилось столько, что они буквально высыпаются из склонов, как конфеты из кухонного горшка.

69.

Например, рабочая неделя женщины из танзанийского племени хадза составляет сорок два часа. За это время женщина успевает сделать все – собрать еду, приготовить ее, обиходить детей и привести в порядок дом. Стоит особо отметить, что хадза работают больше, чем другие охотники и собиратели в прошлом и настоящем.

70.

Книга Клаттон-Брок – очень занимательный трактат по биологии тех видов, от которых мы целиком и полностью зависим. Эту книгу стоит почитать даже тем, кто испытывает весьма поверхностный интерес к тем немногим животным, от выживания которых мы часто зависели. Clutton-Brock, J. 1999. A Natural History of Domesticated Animals. Cambridge, U. K.: Cambridge University Press.

71.

Количество литературы, посвященной вопросу о лактазе, быстро увеличивается. Для того чтобы получить отчетливое представление о проблеме, а также узнать много интересного о генетическом разнообразии человека (в частности, в Африке), я бы посоветовал книгу: Scheinfeldt, L. B.; Soi, S.; and Tishkoff, S. A. 2010. Working Toward a Synthesis of Archaeological, Linguistic, and Genetic Data for Inferring African Population History. Proceedings of the National Academy of Sciences 107: 8931–8938.

72.

Ежегодно в США от болезней, обусловленных ожирением, умирают 280 тысяч человек.

73.

Если продукты из этого списка смешать в произвольных соотношениях, то можно получить все наши любимые лакомства – от печений и пирожных до булочек, пиццы, пончиков, сушек, мороженого и всего остального.

74.

Hammer, K., and Khoshbakhr, K. 2005. Towards the “Red List” for Crop Plant Species. Genetic Researches and Crop Evolution 52: 249–265.

75.

Отчасти доказательством этого утверждения служит тот факт, что почти у всех остальных приматов в геноме мало копий генов амилазы.

76.

Zimmer, P.; Alberti, K. G. M. M.; and Shaw, J. 2000. Global and Societal Implications of the Diabetes Epidemic Lifestyle, Overly Rich Nutrition and Obesity. Nature 414: 782–787.

77.

Yu, C. H. Y., and Zinman, B. 2007. Type 2 Diabetes and Impaired Glucose Tolerance in Aboriginal Populations: A Global Perspective. Diabetes Research and Clinical Practice 78: 159–170.

78.

Например, см.: Scheinfeldt, L. B.; Soi, S.; and Tishkoff, S. A. 2010. Working Toward the Synthesis of Archaeological, Linguistic and Genetic Data for Inferring African Population History. Proceedings of the National Academy of Sciences 107: 8931–8938.

79.

Так как понятие расы трактуется по-разному, способы, какими мы ошибочно фиксируем расовую принадлежность в медицине, в разных странах варьируются. На самом деле разница между людьми определяется генетически (а следовательно, исторически) и культурно. Ни генетика человека, ни его культура не определяются его расовой принадлежностью, во всяком случае при общепринятом понимании расы, которую в медицинских учреждениях отмечают галочкой в соответствующем квадратике. Braun, L.; Fausto-Sterling, A.; Fullwiley, D.; Hammonds, E. M.; Nelson, A.; Quivers, W.; Reverby, S. M.; and Shields, A. E. 2007. Racial Categories in Medical Practice: How Useful Are They? PloS Med 4(9).

80.

Я сам придумал имя Бахул. Настоящее имя девочки история не сохранила.

81.

Fitzsimons, F. W. 1919. The Natural History of South Africa. New York: Longmans, Green and Co.

82.

Этих людоедов увековечили в нескольких книгах и в двух художественных фильмах, из которых наибольшим успехом пользовался последний: «Призрак и тьма» (The Ghost and the Darkness), 1996.

83.

Tongue, M. H. 1909. Bushman Paintings. Oxford: Clarendon Press.

84.

Есть старый анекдот о том, как Джонни и Пит, обутые в сапоги, бродят по лесу. Их начинает преследовать гризли. Джонни останавливается и переобувается в кроссовки. Пит кричит: «Джонни, что ты делаешь? Ты все равно не сможешь обогнать гризли!» Джонни невозмутимо отвечает: «Мне не надо обгонять гризли, мне надо обогнать тебя». Этот анекдот отражает суть нашего вековечного поведения: мы всегда были животными, которые потратили поколения на выработку стратегии, позволяющую избежать участи быть съеденным. Модуль страха сконструирован так, чтобы помочь нам избежать опасности любой ценой. Наша новая кора мозга и сознающие лобные доли снабдили нас способностью к творчеству, что позволило нам изобрести обувь.

85.

McDougal, C. 1991. Man-eaters. In Great Cats: Majestic Creatures of the Wild. John Seidensticker and Susan Lumpkin, consulting editors. Emmaus, Pa.: Rodale Press.

86.

В проведенном недавно опыте (изуверском, надо сказать) леопардов кормили бабуинами. Было выяснено, что леопарды неизменно оставляют нетронутыми головы приматов и отрыгивают остальные кости. Пальцы отрыгиваются практически неповрежденными. То же самое мы видим в логовах древних леопардов среди костей их жертв в Южной Африке. Carlson, K. J.; and Pickering, T. R. 2007. Intrinsic Qualities of Primate Bones as Predictors of Skeletal Elements Representation in Modern and Fossil Carnivore Feeding Assemblages. Journal of Human Evolution 44: 431–450.

87.

Статья об этом исследовании сопровождалась рисунком «Реконструкция леопарда, утаскивающего детеныша человекообразной обезьяны. Предполагается, что деформация черепа причинена нижними клыками леопарда, удерживавшего жертву показанным на рисунке способом». Мне кажется, что к такой подписи не нужен никакой рисунок. Brian, C. K. 1969. South African Archaeological Bulletin 24: 170–171.

88.

К таким животным относятся Agriotherium (гигантский медведь с собачьей мордой), Chasmapothetes (быстроногое, похожее на гиену животное), Machairodus (саблезубый тигр), Dinofelis (еще одна саблезубая кошка), Homotherium (и еще одна саблезубая кошка), Pachycrocuta (группа гиен, включая и гигантскую гиену) и Megantereon (животное из семейства кошачьих, похожее на современного ягуара).

89.

Jenny, D., and Zuberbuhler, K. 2005. Hunting Behaviour in West African Forest Leopards. African Journal of Ecology 43: 197–200.

90.

Я помню, что говорил о четырех доказательствах. Четвертое представляется довольно двусмысленным, но и самым интересным из всех. Среди современных людей очень распространено такое заболевание, как токсоплазмоз, который вызывает простейший микроорганизм Toxoplasma gondii. У большинства взрослых эта болезнь протекает доброкачественно, иногда даже в латентной форме. Но во время беременности токсоплазма может быть смертельно опасной для плода. Самое интересное, что токсоплазма – это кошачий паразит. Токсоплазма не может завершить свой цикл развития, если не попадет из организма человека (или другого промежуточного хозяина) в организм кошки. Можно спросить, а почему, собственно, токсоплазма поражает человека? Может быть, это ошибка? Многие из нас держат дома кошек и, следовательно, заражаются токсоплазмой, отчего ей нет никакой выгоды. Но есть еще одно объяснение, которое лично мне очень нравится. Возможно, T. gondii поражает человека в надежде, что он будет съеден кошкой, – настолько предсказуемой была наша судьба на протяжении нашей эволюции в качестве приматов. Может быть. А может, и нет. Показательно, что токсоплазмоз – это не единственная болезнь с такой же естественной историей. Есть несколько возбудителей болезней человека, которые для того, чтобы завершить цикл своего развития, ждут, когда же нас съест какой-нибудь тигр.

91.

Isbell, L. A. 1994. Predation on Primates: Ecological Patterns and Evolutionary Consequences. Evolutionary Anthropology 3: 61–71. Стоит, наверное, в связи с этим заметить, что некоторые гориллы иногда строят на деревьях гнезда, в которых спят ночью, но обычно это молодые гориллы, которые еще слишком малы для того, чтобы ловко взбираться на деревья, и могут поэтому стать легкой добычей для хищников.

92.

Но был ли у нас выбор? Можно ли было устраивать жилища иначе? Да. Посмотрите, например, на птиц – они строят гнезда без крыши, причем их совершенно не тревожат дожди. Некоторые виды птиц, правда, сооружают над гнездами навесы или селятся в дуплах, но это скорее исключение, чем правило.

93.

Alrod, P. L.; Nash, L. T.; Fritz, J.; and Bowen, J. A. 1992. Effecte of Management Practices on the Timing of Captive Chimpanzee Births. Zoo Biology 11: 253–260.

94.

Интересно в этой связи отметить, что не все домашние животные так отупели. Лошади остались легковозбудимыми животными. Их склонность к бегству при малейшей опасности осталась неизменной. Эта разница отражает различие в тех характерных чертах и признаках, которые мы сами культивировали в одомашненных нами животных. От лошадей и других животных, использовавшихся в качестве транспортных средств (верблюдов и ослов), мы требовали силы и скорости. От других животных (коров, овец и свиней) нам были нужны молоко и мясо.

95.

Domestication Effects on Foraging Strategy, Social Behaviour and Different Fear Responses: A Comparison between the Red Junglefowl (Gallus gallus) and a Modern Layer Strain. Applied Animal Behaviour Science 74: 1–14.

96.

Средиземноморским черепахам, например, требуется десять лет для того, чтобы достичь репродуктивного возраста. Даже улиткам и брюхоногим моллюскам требуется на это несколько лет. Даже тогда, когда эти животные водились в мире в изобилии и повсеместно, им было трудно восстанавливать поголовье из-за охоты на них людей, и теперь они встречаются сравнительно редко. Stiner, M. C.; Munro, N. D.; and Surowell, T. A. 2000. The Tortoise and the Hare: Small Game Use, the Broad Spectrum Revolution, and Paleolithic Demography. Current Anthropology 41: 39–73.

97.

Young, R. W. 2003. Evolution of the Human Hand: the Role of Throwing and Clubbing. Journal of Anatomy 202: 165–174.

98.

В связи с этим мне вспомнилась история о китайском председателе Мао и воробьях. Мао не нравилось, что в Китае водятся воробьи. Они сильно его раздражали, как и три других вида животных: комары, мухи и крысы. Воробьи гадили Мао на крыльцо и клевали драгоценные семена. Мао сделал то, что на его месте сделал бы любой правитель, возомнивший себя богом. Всем жителям страны было велено выйти во дворы и что есть силы бить палками в кастрюли и сковородки, чтобы все воробьи в страхе разлетелись. Этот адский грохот продолжался несколько дней, и воробьи все это время носились по воздуху, боясь куда-нибудь приземлиться. В конце концов они от изнеможения стали миллионами замертво падать на землю. Великий председатель Мао победил природу. Но природа не имеет политических пристрастий. Саранча, которую обычно поедали воробьи, расплодилась в огромных количествах. Последовало страшное бедствие, на полях было слышно, как насекомые неистово работают челюстями. От голода умерли тысячи людей. Попытки истребить природу чреваты тяжкими последствиями.

99.

Корбетт сделал уничтожение зверей-людоедов своей профессией, он убивал тигров, леопардов и львов, но при этом был убежденным сторонником сохранения на Земле этих видов крупных кошек. Для Корбетта это было нелегким перемирием между хищниками из отряда кошачьих и людьми; кошки нарушают это перемирие только тогда, когда они больны и стары, а люди делают это при каждом удобном случае.

100.

Wayne, R. K.; Benveniste, R. E.; Janczewski, D. N.; and O’Brien, S. J. 1989. Molecular and Biochemical Evolution of Carnivora. In Gittleman, J. L., ed., Carnivore Behavior, Ecology, and Evolution. Ithaca, N. Y.: Cornell University Press, pp. 465–494.

101.

Isbell, L. 1994. Predation on Primates: Ecological Patterns and Evolutionary Consequences. Evolutionary Anthropology 3: 61–71.

102.

Andersen, P. R.; Barbacid, M.: and Tronick, S. R. 1979. Evolutionary Relatedness of Viper and Primate Endogenous Viruses. Science 204: 318–321.

103.

См. превосходную монографию Грина о змеях и их величии: Green, H. Snakes, the Evolution of Mystery in Nature. Berkeley: University of California Press.

104.

Изучение «устойчивых эффектов уникального распространения жизненных форм» является моим хлебом в той области науки, которой я занимаюсь, – в биогеографии, где «био» означает жизнь, «гео» – Земля, а «графия» – способ описания соотношения истории Земли и истории расселения по ее поверхности биологических видов. Я рассказываю одну из этих историй о людях, в которой их собственная история открывается во взаимодействии с другими формами жизни.

105.

Vermeij, G. J. 1977. Patterns in Crab Claw Size: The Geography of Crushing. Systematic Zoology 26: 138–151.

106.

Примечательно, что, если вы хотите посмотреть, какими были раковины моллюсков до того, как в океанах появились крабы с мощными клешнями, вам достаточно заглянуть в близлежащий пруд. В прудах хищники-разрушители встречаются редко, и поэтому там можно обнаружить улиток с простыми, незащищенными, незатейливо закрученными раковинами и широкими устьями. Эти улитки словно живут в далеком невинном прошлом.

107.

Впервые эту идею Вермей высказал в статье «Unsuccessful Predation and Evolution», опубликованной в 1982 году в журнале American Naturalist (120: 701–720). Сам Вермей никогда не называл свое правило законом; идея сделать это принадлежит мне.

108.

На самом деле птицы-носороги (крупные лесные птицы) тоже умеют понимать значения обезьяньих криков. Когда мартышки-дианы кричат: «Леопард!», птицы-носороги не трогаются с места (леопарды для них неопасны). Но если мартышки кричат: «Большая птица!», то птицы-носороги тоже начинают испускать крики и высматривать, откуда грозит опасность.

109.

Isbell, L. A. 2009. The Fruit, the Tree and the Serpent: Why We See So Well. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.

110.

Сама Исбелл полагает, что потребление плодов и проблема со змеями тесно связаны друг с другом. Когда из-за необходимости обнаруживать змей у приматов развилось хорошее цветовое зрение, оно в свою очередь помогало легче обнаруживать съедобные плоды, дававшие необходимую энергию для развития головного мозга приматов.

111.

Влияние змей на нашу биологическую эволюцию не ограничивается только лишь их ядовитыми укусами. Гарри Грин в своем электронном письме от 15 июня 2010 года сообщил мне, что собирается в самом скором времени опубликовать статью о том, что коренным жителям Агты (Филиппины) уже давно просто нет житья от питонов. Из ста двадцати человек, истории жизни которых были изучены, 26 процентов мужчин подвергались нападению сетчатого питона. В шести случаях эти нападения привели к смерти людей.

112.

См. Wu, S. V.; Rozengurt, N.; Yang, M.; Young, S. N.; Sinnett-Smith, J.; and Rozengurt, E. 2002. Expression of Bitter Taste Receptors of the T2R Family in the Gastrointestinal Tract and Enteroendocrine STC-1 Cells. Proceedings of the National Academy of Sciences 99: 2392–2397. У других видов расположение вкусовых сосочков еще более разнообразно. У осетровых рыб вкусовые сосочки располагаются на внешней поверхности губ, то есть, в отличие от нас, осетры могут ощутить вкус пищи до того, как она попадет к ним в рот. У сомов вкусовые сосочки разбросаны по всей поверхности тела; вот для кого весь мир – еда.

113.

Dean, W. R. J.; Siefried, W. R.; and MacDonald, A. W. 1990. The Fallacy, Fact, and Fate of Guiding Behavior in the Greater Honeyguide. Conservation Biology 4: 99–101.

114.

Leff, B.; Ramankurty, N.; and Foley, J. A. 2004. Geographic Distribution of Major Crops across the World. Global Biogeochemical Cycles 18.

115.

Интересно отметить, что формы этой борьбы могут разниться от человека к человеку в зависимости от особенностей наследственности. Некоторые индивиды могут улавливать вкус соединения, которое называется фенилтиокарбамид (эти люди воспринимают его как горечь), другие же на такое неспособны. Это различие обусловлено наследственными особенностями, касающимися известных генов. Возможно, эта разница является адаптивной. Люди, различающие вкус фенилтиокарбамида, лучше определяли вкус растений, содержащих горькие токсины, и поэтому у таких людей было больше шансов выжить, когда разнообразных ядовитых растений было намного больше, чем теперь. В то же время в наши дни этот ген уже не дает своим носителям никакого преимущества, но зато создает неудобства. Например, люди, улавливающие вкус фенилтиокарбамида, лишены удовольствия есть, скажем, брокколи, так как этот овощ в избытке содержит горькие для них соединения.

116.

Интересно отметить, что люди (а возможно, и некоторые другие млекопитающие) обладают способностью полюбить какие-то горькие или кислые блюда, как, например, в случае кофе. Как люди усваивают эти предпочтения, пока неясно.

117.

Я не хочу этим сказать, что в нашу эпоху полностью рациональными являются ощущения жажды или голода. Для того чтобы насытиться и избавиться от чувства голода, мужчинам надо потреблять в сутки 3000 калорий, а женщинам – 2000. При такой калорийности суточного рациона мы, как правило, не ощущаем голода. Но такое количество калорий стало нашей потребностью в эпоху, когда мы были вынуждены искать съедобные растения и охотиться на животных. Теперь нам не приходится столько двигаться, но наша система регуляции чувства голода осталась прежней – нерациональной, но прежней. Интересный факт: физические нагрузки позволяют восстановить активность в том объеме, какой был характерен для наших далеких предков, – то есть дать мышцам работу, для которой они были предназначены эволюцией, и сжигать без остатка все калории, которых требует организм. Некоторые ученые заходят так далеко, что утверждают, будто физические нагрузки – это лекарство, которое позволит излечить несоответствие между нами нынешними и нами прежними.

118.

DeLoache, J. S.; and LoBlue, V. 2009. The Narrow Fellow in the Grass: Human Infants Associate Snakes. Developmental Science 12.

119.

Morris, J. S.; man, A.; and Dolan, R. J. 1999. A Subcortical Pathway to the Right Amygdala Mediating “Unseen” Fear. Proceedings of the National Academy of Sciences 96: 1680–1685.

120.

Это так, несмотря на то что имеются неоспоримые свидетельства половых сношений между неандертальцами и предками современных европейцев и азиатов, а это значит, что в геноме всех европейцев и азиатов присутствуют гены неандертальцев.

121.

Weiss, R. 2009. Apes, Lice, and Prehistory. Journal of Biology 8: 20.

122.

Thornhill, R., and Palmer C. T. 2000. A Natural History of Rape: Biological Bases of Sexual Coercion. Cambridge, Mass.: MIT Press.

123.

В переводе с итальянского малярия (mala aria) означает дурной воздух, но учитывая, что комары – разносчики малярии обитают в заболоченных местностях и в водоемах со стоячей водой, более уместным было бы название «малаква» (mala aqua) – «дурная вода». P. falciparum – лишь один из нескольких возбудителей малярии.

124.

На самом деле все гораздо сложнее и интереснее, но в моей книге нет места для более подробного обсуждения этого вопроса. Дополнительную информацию можно найти здесь: DOI: 10.1126/science.1063202. Luzzatto, L., and Notaro, R. 2001. Protection Against Bad Air. Science 293: 442–443.

125.

Thornhill, R., and Alcock, J. 1983. The Evolution of Insect Mating Systems. Cambridge, Mass.: Harvard University Press.

126.

Thornhill, R., and Palmer C. T. 2000. A Natural History of Rape: Biological Bases of Sexual Coercion. Cambridge, Mass.: MIT Press.

127.

Термин «поведенческая иммунная система» был введен в научный обиход несколько позже Марком Шаллером, но сама идея существовала уже давно, хоть и несколько расплывчато.

128.

Превосходный, хотя и слегка устаревший обзор реакций животных на паразитов и связанные с ними болезни, см. Hart, B. L. 1992. Behavioral Adaptations to Parasites: An Ethological Approach. Journal of Parasitology 78: 256–265.

129.

Fincher, C. L.; Thornhill, R.; Murray, D. R.; and Schaller, M. 2008. Pathogen Prevalence Predicts Human Cross-cultural Variability in Individualism/Collectivism. Proceedings of the Royal Society B: Biological Sciences 275: 1279–1285.

130.

Schaller, M., and Murray, D. 2008. Pathogens, Personality and Culture: Disease Prevalence Predicts Worldwide Variability in Sociosexuality, Extraversion, and Openness to Experience. Journal of Personality and Social Psychology 95: 212–221.

131.

Schaller, M.; Miller, G. F.; Gervais, W. M.; Yager, S.: and Chen, E. 2010. Mere Visual Perception of Other People’s Disease Symptoms Facilitates a More Aggressive Immune Response. Psychological Science 21: 649–652.

132.

Duncan, L. A., and Schaller, M. 2009. Prejudicial Attitudes toward Older Adults May Be Exaggerated When People Feel Vulnerable to Infectious Disease: Evidence and Implications. Analyses of Social Issues and Public Policy 9: 97–115.

133.

В отличие от глистов, используемых для лечения болезней, связанных с поражением иммунной системы, трихинелла не является человеческим паразитом. Это паразит свиней, и мы заражаемся трихинеллезом только при употреблении в пищу свинины. Оказавшись в нашем кишечнике, трихинелла не знает, что ей делать. Растерявшись, она начинает сильно волноваться, и от этого мы заболеваем. Но нам все же лучше, чем трихинелле, ибо в человеческом организме она неизбежно погибает, а мы, как правило, остаемся живы.

134.

О настроении студентов можно судить, бросив взгляд на газетные статьи, в которых в те годы упоминали или цитировали Депомье. Вот лишь некоторые выдержки: «Ведущей причиной смерти стали болезни, переносимые комарами», «Расцвет международного туризма помогает вирусам невозбранно пересекать границы», «Невзирая на прогресс, зараженная пища вызывает заболевания у миллионов людей», «В пересаженных органах найден вирус Западного Нила». Улавливаете, в чем дело?

135.

Http://www.downtownexpress.com/de_133/greenroofsaregrowig.html.

136.

Ryerson University. 2009. Report on the Environmental Benefits and Costs of Green Roof Technology for the City of Toronto.

137.

Skyfarming. New York Magazine. http://nymag.com/newsfeatures/30020/#ixz-zoalUH4bkTj.

138.

Larson, D. W.; Matthes, U.; Gerrath, J. A.; Larson, N. W. K.; Gerrath, J. M.; Nekola, J. C.; Walker, G. L.; Porembski, S.; and Charlton, A. 2000. Evidence for the Wide-spread Occurrence of Ancient Forests on Cliffs. Journal of Biogeograpgy 27: 319–331.

139.

Помимо самого Дага Ларсона, это были Юта Маттес, Питер Э. Келли, Джереми Лундхольм и Джон Геррат.

140.

Larson, D. W.; Matthes, U.; and Kelly, P. E. 2000. Cliff Ecology. Cambridge, U. K.: Cambridge University Press.

141.

Список видов, знакомых нам по привычным городским пейзажам, видов, чья родина – пещеры и крутые скальные откосы, невероятно велик, и его можно расширить. К таким видам относятся тюльпаны, герань, форзиция, одуванчики, пионы, петунии, из животных – козы, морские свинки, а также почти все наши культурные растения – от каперсов и агавы до миндаля, моркови, огурцов и даже пшеницы.

Роб Данн.
Содержание.